Наше Кредо Репортаж Vox populi Форум Сотрудничество Подписка
Сюжеты
Анонсы
Календарь
Библиотека
Портрет
Комментарий дня
Мнение
Мониторинг СМИ
Мысли
Сетевой навигатор
Библиография
English version
Українська версiя



Лента новостей
БиблиотекаАрхив публикаций ]
Распечатать

Аксель Мунте. О смерти. Фрагменты из книги "Легенда о Сан-Микеле. Записки врача и мистика". [мемуары]


***

Работа, работа, работа! Весной я должен был получить диплом. Удача во всем, к чему ни прикасались мои руки, неизменная, удивительная, почти жуткая удача. Я уже изучил устройство удивительного механизма, который называется человеческим телом, гармоничную работу его колесиков в здоровом состоянии, его расстройства в болезни и ту последнюю поломку, которая зовется смертью. Я уже узнал почти все виды недугов, которые приковывают людей к больничным койкам. Я уже научился владеть острыми хирургическими инструментами, чтобы равным оружием сражаться с безжалостной противницей, которая с косой в руках обходила палаты, готовая разить в любой час дня и ночи.

Казалось, Она сделала своей резиденцией эту мрачную старую больницу, из века в век служившую приютом мук и горестей. Иногда Она врывалась в палату в слепой ярости безумицы, разя направо и налево молодых и старых, медленно душила одну жертву, срывала повязку с зияющей раны другой, и кровь вытекала до последней капли. Иногда Она подходила на цыпочках тихо и тайно, и Ее рука закрывала глаза страдальца нежным прикосновением, так что улыбка озаряла его лицо. Часто я, чьей обязанностью было мешать Ее приближению, даже не подозревал, что Она уже близко. Только маленькие дети у груди матери чувствовали Ее присутствие, вздрагивали и кричали во сне, когда Она проходила. Да еще старые монахини, всю жизнь проведшие в больничных палатах, успевали заметить Ее приближение и спешили к койке с распятием.

Вначале, когда Она победоносно стояла по одну сторону постели, а я, беспомощно — по другую, я почти не обращал на Нее внимания. В то время я думал только о жизни, знал, что моя миссия кончается, когда Она берется за работу, и лишь отворачивал лицо от моей зловещей коллеги, оскорбленный своим поражением. Но когда я ближе с Ней познакомился, я начал наблюдать за Ней с большим вниманием, и чем чаще я Ее видел, тем больше желал Ее узнать и понять. Мне стало ясно, что Она участвует в работе так же, как и я, что мы товарищи, и когда борьба за человеческую жизнь кончается и Она побеждает, лучше бесстрашно посмотреть друг другу в глаза и быть друзьями. Позднее даже наступило время, когда я стал верить, что Она мой единственный Друг, когда я ждал Ее и почти любил, хотя Она меня не замечала. О, если бы я научился читать по Ее темному лицу! Сколько пробелов в моих скудных познаниях о людских страданиях восполнила бы Она! Ведь только Она одна читала последнюю главу, которой не хватало во всех медицинских справочниках, — главу, где все объясняется, где разрешаются все загадки и дается ответ на все вопросы.

Но почему Она была такой жестокой — Она, которая могла быть такой нежной? Почему Она одной рукой отбирала юность и жизнь, а другой рукой дарила мир и счастье? Почему Ее хватка на горле одной жертвы была такой медлительной, а удар, нанесенный другой жертве, — столь быстрым? Почему Она так долго боролась с жизнью ребенка и милостиво позволяла жизни старика отлететь во время сна? Или Она должна была карать, а не просто убивать? Была ли Она судьей, а не только палачом? Что Она делала с теми, кого убивала? Прекращали ли они существовать или только спали? Куда Она уносила их? Была ли Она повелительницей или только вассалом, простым орудием в руках гораздо более могущественного владыки, Повелителя Жизни? Сегодня Она одерживала победу, но была ли Ее победа окончательной? Кто победит в конце — Она или Жизнь?

Но действительно ли моя миссия кончалась тогда, когда начиналась Ее миссия? Был ли я только пассивным наблюдателем последнего, неравного боя, беспомощно и бесчувственно следящим за Ее губительной работой? Надо ли было отворачиваться от глаз, которые молили меня о помощи, когда язык давно уже онемел? Надо ли было высвобождать руку из трясущихся пальцев, хватавшихся за меня, как утопающий хватается за соломинку? Я был побежден, но не обезоружен, в моих руках еще оставалась могучая разящая сила. У Нее была чаша вечного сна, но у меня была своя чаша, доверенная мне великодушной Матерью Природой. В тех случаях, когда Она слишком медленно отпускала свое лекарство, разве не должен я был дать свое, которое могло превратить страдания в покой, пытку — в сон? Не было ли моим долгом облегчить смерть тем, кому я не мог сохранить жизнь?

Старая монахиня сказала мне, что я совершаю страшный грех, — что Всемогущий Бог в своей непостижимой мудрости постановил, чтобы было так, что чем больше страданий Он посылает в смертный час, тем милостивее Он будет в день Страшного суда. Даже кроткая сестра Филомена укоризненно смотрела на меня, когда я, единственный среди моих коллег, подходил к постели со шприцем морфия, как только от нее удалялся священник после предсмертного причастия.

Тогда во всех парижских больницах еще мелькали их большие белые чепцы — чепцы добрых самоотверженных сестер монастыря Сен-Винсен де Поль. Распятие еще висело на стене каждой палаты, а священник совершал по утрам богослужение у маленького алтаря в палате святой Клары. Настоятельница, Матушка, как все ее называли, еще обходила по вечерам больных, после того как колокола отзванивали "Аве Мария".

Тогда еще не было жарких споров об изъятии больниц из ведения религиозных учреждений и не прозвучало требование: "Вон священников, долой распятия, гнать монахинь!" Увы! Вскоре они были изгнаны, о чем я только пожалел. Без сомнения, у монахинь были свои недостатки. Четки были для них привычнее щеточек для ногтей, и пальцы они погружали в святую воду, а не в карболку — всемогущую панацею хирургических палат тех времен. Но их мысли были возвышенны, а сердца чисты, и они отдавали жизнь работе, не прося взамен ничего, кроме права молиться за своих подопечных.

Даже их злейшие враги не отрицали их самоотверженности и неиссякаемого терпения. Тогда говорили, что лица монахинь, ухаживающих за больными, всегда угрюмы, что думают они больше о спасении души, а не тела, и на их губах слова смирения более часты, чем слова надежды.

Тот, кто верил в это, ошибался. Наоборот, монахини, и старые и молодые, все без исключения были неизменно бодры и радостны, по-детски веселы и шутливы, и было радостно видеть, как они умели передавать свое радостное состояние другим. В них не было никакой нетерпимости. Верующие и неверующие — для них все были одинаковы. Последним они даже старались помогать больше, потому что жалели их, и никогда не обижались на их ругательства и кощунства.

Со мной они все держались приветливо и ласково. Они знали, что я не принадлежу к их вероисповеданию, не хожу к исповеди и не осеняю себя крестным знамением, проходя мимо маленького алтаря. Сначала мать-настоятельница попыталась было обратить меня в веру, которая научила ее жертвовать жизнью для других, но вскоре отказалась от этой мысли, сострадательно покачивая головой. Даже старый священник потерял всякую надежду на мое спасение после того, как я сказал, что готов обсудить с ним возможность существования чистилища, но абсолютно исключаю наличие ада, и что я буду давать морфий умирающим, если агония окажется жестокой и длительной. Старый священник был святым человеком, но не умел аргументировать, так что очень скоро мы просто оставили эти спорные темы.

Он знал жизни всех святых, и он первый рассказал мне трогательную легенду о святой Кларе, имя которой носила наша больничная палата. И это от него я впервые узнал о святом Франциске Ассизском, покровителе всех угнетенных и несчастных существ на небе и на земле, ставшем и моим другом на всю жизнь. Но самому важному научила меня сестра Филомена, такая юная и светлая, в белом платье новичков Сестер святого Августина — она научила меня любви к Мадонне, на которую была так похожа. Милая сестра Филомена! Она умерла от холеры у меня на глазах два года спустя в Неаполе. Даже Смерть не посмела изменить черты ее лица, и Филомена отправилась на небо такой же прекрасной, какой была при жизни.

С братом Антонием, который приходил по воскресеньям в больницу играть на органе в маленькой часовне, я был особенно дружен. В те дни это была для меня единственная возможность слушать музыку, и я никогда ее не упускал. Ведь я так люблю музыку! Хотя я не видел сестер, поющих за алтарем, я узнавал кристально чистый голос сестры Филомены. Накануне Рождества брат Антоний сильно простудился, и в палате святой Клары от койки к койке шепотом передавали, что настоятельница, после долгого совещания со старым священником, разрешила сесть за орган мне и этим спасла положение.

***

...Я не успел договорить, она не успела уклониться, как мои руки уже обняли ее, и я почувствовал бурное биение ее сердца рядом с моим.

- Сжальтесь! — прошептала она.

Вдруг она указала рукой на кровать и с криком ужаса выбежала из комнаты. Прямо на меня смотрели глаза настоятельницы — широко открытые, грозные, страшные. Я наклонился, и мне показалось, что я слышу слабое трепетание сердца. Умерла она или еще жива? Могли эти ужасные глаза видеть, видели ли они? Заговорят ли вновь эти уста? Я не осмелился еще раз взглянуть на нее и, прикрыв ее лицо простыней, выбежал из кельи и покинул монастырь Сепольте-Виве, чтобы никогда больше туда не возвращаться.

На следующий день я упал в обморок на Страда-Пильеро. Когда я пришел в себя, я лежал в повозке, а на заднем сидении сидел перепуганный полицейский. Мы ехали в Сайта-Мадцалена, холерную больницу.

В другом месте я рассказал о том, как закончилась эта поездка, как три недели спустя мое пребывание в Неаполе завершилось чудесной прогулкой по заливу на лучшей парусной лодке во всем Сорренто в обществе десяти каприйских рыбаков и как мы целый день простояли на рейде у берегов Капри и не могли высадиться из-за карантина.

В "Письмах из скорбного города" я, разумеется, ни словом не упомянул о том, что произошло в монастыре Сепольте-Виве. Я не посмел рассказать об этом кому бы то ни было — даже моему старому другу доктору Норстрему, летописцу большинства грехов моей юности. Воспоминание о постыдном поведении преследовало меня долгие годы. И чем чаще я о нем думал, тем более непостижимым оно мне казалось.

Что со мной случилось? Какая неведомая сила заставила меня потерять власть над чувствами, хотя и сильными, но обычно менее сильными, чем рассудок. Я не был в Неаполе новичком и не раз уже смеялся и болтал с пламенными девушками юга. На Капри летними вечерами я танцевал с ними тарантеллу. В худшем случае мог украсть у них поцелуй-другой, но всегда оставался капитаном корабля, который легко подавляет любую попытку мятежа. В студенческие годы, проведенные в Латинском квартале, я едва не влюбился в сестру Филомену, прекрасную молодую монахиню в палате святой Клары, но осмелился только протянуть ей руку в тот день, когда покидал больницу навсегда, и она даже не пожала моей руки. А здесь, в Неаполе, я готов был обнять первую встречную девушку, и, несомненно, сделал бы это, если бы не упал в обморок на Страда-Пильеро в тот самый день, когда поцеловал монахиню у смертного одра ее настоятельницы.

Когда я теперь, через столько лет, оглядываюсь на эти неаполитанские дни, мое поведение по-прежнему представляется мне непростительным, но, быть может, теперь я сумею до известной степени объяснить его.

Столько лет наблюдая за битвой между Жизнью и Смертью, я не мог не узнать кое-чего об этих бойцах. Когда я впервые увидел Смерть в больничных палатах — это была лишь учебная схватка, детская игра по сравнению с тем, что я увидел потом. В Неаполе Смерть на моих глазах уносила более тысячи человек в день. В Мессине я видел, как она за одну минуту погребла под развалинами домов более ста тысяч мужчин, женщин и детей. Позднее я видел ее под Верденом, видел, как она руками по локоть в крови уничтожила четыреста тысяч человек, как косила цвет армии на полях Фландрии и при Сомме. И только когда я увидел, как Смерть работает с подобным размахом, мне стала понятна ее тактика. Захватывающее исследование, полное тайн и противоречий!

Сначала все кажется ужасающим хаосом, бессмысленной бойней, путаницей, слепым случаем. Не успеет Жизнь победоносно продвинуться вперед, размахивая новым оружием, как в следующее же мгновение ей приходится отступать перед торжествующей Смертью. На самом деле все обстоит иначе. Эта битва даже в самых малейших деталях регулируется непреложным законом равновесия между Жизнью и Смертью. Там, где какая-то случайная причина нарушает это равновесие — будь то чума, землетрясение или войны, — бдительная Природа тотчас же начинает выравнивать чаши весов и создавать новые существа, которые заменили бы павших.

Подчиняясь непоборимой силе Природы, мужчины и женщины падают в объятия друг друга, ослепленные сладострастием, и даже не подозревают, что рядом с ними стоит Смерть, держа в одной руке любовный напиток, а в другой — чашу вечного сна. Смерть — податель Жизни, губитель Жизни, начало и конец.

***

Подъем на Монблан зимой и летом относительно легок, но только дурак полезет на эту гору осенью, когда дневное солнце и ночные заморозки еще не успели закрепить на склонах свежевыпавший снег. Владыка Альп защищает себя от незваных пришельцев снежными лавинами, как Шрекхорн — каменными снарядами. Когда я закурил трубку на вершине Монблана, было время обеда, и иностранцы в гостиницах Шамони поочередно рассматривали в подзорные трубы трех мух, которые ползали по белой шапке, венчающей главу старого горного монарха. Пока они обедали, мы пробирались по снегу в ущелье под Мон-Моди, но затем вновь появились в поле зрения их труб на Гран-Плато. Мы хранили полное молчание, так как знали, что лавина может сорваться даже от звука голоса. Вдруг Буассон обернулся и указал ледорубом на черную полоску, словно прочерченную рукой великана на белом склоне.

— Мы все погибли, — прошептал он, и в тот же миг огромное снежное поле треснуло пополам и со страшным грохотом покатилось вниз, увлекая нас за собой с невероятной скоростью. Я ничего не чувствовал, ничего не понимал. Потом тот же самый рефлекторный импульс, который в знаменитом опыте Спаланцани заставил обезглавленную лягушку протянуть лапку к месту укола иглой, тот же самый импульс понудил большое утратившее разум животное поднять руку к раненому затылку. Резкое переферическое ощущение пробудило в моем мозгу инстинкт самосохранения — последнее, что в нас умирает. С отчаянным напряжением я начал выбираться из-под снега, под которым был погребен. Вокруг сверкал голубой лед, а над головой светлели края ледниковой трещины, в которую меня сбросила лавина. Как ни странно, я не испытывал страха и ни о чем не думал — ни о прошлом, ни о настоящем, ни о будущем.

Постепенно в моем онемевшем мозгу возникло неопределенное ощущение, и вот под его воздействием пробудился рассудок. Я сразу распознал это ощущение — мое старое заветное желание узнать о Смерти все, что можно узнать. Теперь я получил эту возможность, — если, конечно, сумею сохранить ясность мысли и, не дрогнув, посмотреть ей прямо в лицо. Я знал — она тут, и мне чудилось, что я вижу, как она приближается в своем ледяном саване. Что она мне скажет? Будет ли жестокой и непримиримой или милосердно оставит меня спокойно лежать в снегу, пока я не окоченею в вечном сне? Как ни невероятно, но я убежден, что именно этот последний отблеск сознания, это упрямое желание разгадать тайну Смерти и спасло мне жизнь. Внезапно я ощутил, что пальцы сжимают ледоруб, а талию обвивает веревка. Веревка! А где мои два спутника? Я изо всех сил потянул веревку, она дернулась, и из-под снега выглянуло чернобородое лицо Буассона. Он глубоко вздохнул, тотчас же схватился за привязанную к поясу веревку и вытащил из снежной могилы оглушенного товарища.

— Через сколько времени человек замерзает насмерть? — спросил я.

Взгляд Буассона скользнул по стенам нашей тюрьмы и остановился на узком ледяном мостике, который, подобно аркбутану готического собора, соединял наклонные стены трещины.

— Если бы у меня был ледоруб и если бы я сумел взобраться на этот мост, — сказал он, — то я, пожалуй, выбрался бы отсюда.

Я протянул ему ледоруб, который судорожно сжимал.

— Ради Бога, не шевелитесь! — повторял Буассон, взбираясь ко мне на плечи, а с них, подтянувшись, как акробат, на ледяной мост над нашими головами. Цепляясь руками за наклонные стены, он ступеньку за ступенькой вырубил себе путь наверх, а потом на веревке вытащил из трещины и меня. Затем с большим трудом мы подняли наверх и второго проводника, который еще не пришел в себя.

Лавина уничтожила почти все прежние ориентиры, на троих у нас был только один ледоруб, который мог бы предупредить, что под снегом скрывается новая трещина. Все же к полуночи мы добрались до хижины, и это, по словам Буассона, было еще большим чудом, чем то, что нам удалось спастись из ледниковой трещины. Хижина была погребена под снегом, и, чтобы попасть внутрь, пришлось пробить дыру в крыше. Мы попадали на пол. Я до последней капли выпил прогорклое масло из маленькой лампы, а Буассон растирал снегом мои обмороженные ноги, разрезав ножом тяжелые горные ботинки. Спасательная партия из Шамони, которая все утро тщетно искала наши трупы на пути лавины, наконец нашла нас в хижине — мы спали, растянувшись на полу. На другой день меня на телеге с сеном отвезли в Женеву и там посадили на ночной парижский экспресс.

Источник: Аксель Мунте "Ленегда о Сан-Микеле. Записки врача и мистика", "Захаров", Москва, 2003


[ Вернуться к списку ]


Заявление Московской Хельсинкской группы и "Портала-Credo.Ru"









 © Портал-Credo.ru 2002-21 Рейтинг@Mail.ru  Rambler's Top100  Яндекс цитирования