Наше Кредо Репортаж Vox populi Форум Сотрудничество Подписка
Сюжеты
Анонсы
Календарь
Библиотека
Портрет
Комментарий дня
Мнение
Мониторинг СМИ
Мысли
Сетевой навигатор
Библиография
English version
Українська версiя



Лента новостей
БиблиотекаАрхив публикаций ]
Распечатать

Г.А. Лесскис. Религия и нравственность в творчестве позднего Пушкина. Смерть Пушкина [Церковь и культура]


Смерть Пушкина была загадкой для современников, осталась загадкой для нас и, по-видимому, останется такой до окончания мира. Да к тому же загадка ее была как бы подтверждена странным повторением: аналогичной смертью его гениального двойника-антагониста Лермонтова, и в этом, как и во всем своем творчестве, разыгравшего свою вариацию пушкинской трагедии. А между тем событие это было тут же, по горячим следам, обследовано, описано и документировано с необычайной полнотой и тщательностью многими его очевидцами и участниками, в том числе и теми, чьи отношения к Пушкину, осведомленность и положение таковы, что достоверность их свидетельств не должна бы вызывать никаких сомнений. И далее полтораста лет продолжается скрупулезное собирание мельчайших фактов, анализируются тончайшие оттенки выражений, стилистический выбор слов и даже характер почерков в документах, письмах, дневниках и воспоминаниях, имеющих малейшее отношение к этому событию.

Но чем далее в прошлое отступает эта роковая дата, тем больше гипотез и легенд, часто самых неправдоподобных и взаимоисключающих, создается вокруг этого события. Ни безумие Гоголя, ни уход из Ясной Поляны Толстого, ни самоубийство Маяковского не привлекали такого внимания, не порождали таких фантазий, не представляли таких неопределенностей, как эта так тщательно запротоколированная и все же остающаяся странной и неразгаданной история последних неlель, а на самом-то деле - более чем последнего года жизни Пушкина.

Такой постоянный и напряженный интерес к событию, ставшему национальной русской трагедией, вполне понятен. Но вместе с тем нужно отметить, что чаще всего интерес этот приобретал характер либо скандально-обывательский, либо конъюнктурно-идеологический. То возникает версия, что не Дантес, а царь был главным липом, вызывавшим ревность Пушкина, то утверждают, что царь чуть ли не подстроил эту дуэль или  что  Бенкендорф, имея  возможность  дуэль  предотвратить, этого  не сделал, что лейб-медик Н.Ф.Арендт сознательно (и, конечно же, по указанию царя!) неправильно лечил раненого Пушкина: обсуждают сплетни о любовной связи Пушкина с Александриной, о беременности другой ее свояченицы Екатерины до ее замужества; о кирасе или кольчуге, которая якобы была на Дантесе под мундиром; неопровержимо доказывают сперва что автором пасквиля был кн. П.В.Долгоруков, а потом так неопровержимо опровергают это и приписывают авторство  Геккеренам;  Жуковского объявляют фальсификатором, а семейство Карамзиных чуть не гонителями Пушкина и т.д. и т.п. И все эти версии можно найти не у каких-нибудь мелкотравчатых любителей сенсаций, а у таких людей, как П.Е.Щеголев или М.А.Булгаков.

Так что можно сказать, что теперь, через сто пятьдесят лет после гибели Пушкина, наши представления о ней, о ее причинах едва ли не менее достоверны, чем у ее современников. И за всеми этими хитроумными построениями и политическими разоблачениями, кажется, забывается та самая страшная и неразрешимая загадка, которую, видимо, ощущали уже некоторые чуткие современники события. - загадка какой-то роковой предопределенности этого по видимости нелепо случайного события, которого ни Жуковский, ни кто другой не смог и не мог предотвратить.

В самом деле: "скончался во цвете лет, в середине своего великого поприща", "только что созрел как художник, и все шел в гору как человек, и поэзия  мужала  с ним вместе", - утверждали одни современники; но другие современники, и в их числе - Белинский!, еще при жизни Пушкина писали о нем,, как о явлении, принадлежащем прошлому русской литературы, и утверждали, что Гоголь "становится на место, оставленное Пушкиным". И нам, действительно, трудно, невозможно даже, представить, какие же произведения написал бы Пушкин, скажем, в 60-ые годы, если бы он, как его старший друг кн. П.А.Вяземский, дожил бы до "рабства, падшего по манию царя", до выхода в свет "Отцов и детей", "Преступления и наказания", "Войны и мира". Более того — трудно даже  представить  себе  Пушкина  читателем  "Героя нашего времени" и участником споров западников и славянофилов!... А ведь для этого Пушкину надо было бы прожить всего 3-4 года...

Так что как будто подтверждается мнение графа В.А.Соллогуба, писавшего "что так было угодно провидению, чтоб Пушкин погиб, и что сам он увлекался к смерти силою почти сверхъестественною и, так сказать, осязательною".

Более того — сам Пушкин, задолго до получения анонимного пасквиля 4 ноября 1836 г., до объяснения Наталии Николаевны с Дантесом в феврале 1836 г., вообще до начала увлечения или ухаживаний Дантеса, очевидно предчувствовал свою близкую смерть.

В тяжелом душевном состоянии вступал Пушкин в 1836-й год, последний полный и творческий год своей жизни, исполненный нереализованных замыслов (история Петра, "египетский анекдот", романы и Повести из современной жизни, не поддающийся переделке "Медный Всадник") и сознающий угнетающую его привязанность к столице и двору. Погруженный в религиозные размышления и меркантильные расчеты, неизбежные при жизни "в долг", "не по средствам", какую он вынужден был вести.

Все это, впрочем, не было новостью - творческие замыслы, не доведенные до конца, и денежные затруднения, цензурные мытарства и Размышления о смысле жизни, "змеи сердечной угрызенья" (III, 102) и Религиозные искания - все это было и в 1828-м, и в 29-м. и в 30-м... Разве Что только холерным летом  1831-го года, первым летом своей семейной жизни, был Пушкин по-настоящему, почти по-детски счастлив в своем родном Царском Селе, вынужденно изолированный от целого мира карантинами. Потом, уже с осени того же года, когда пришлось ехать в Москву устраивать свои денежные дела, весь этот клуб противоречий покатился далее по жизни Пушкина...

Но что-то новое вошло в жизнь Пушкина в последний год, он стал необыкновенно раздражителен и беспокоен. Он как будто ищет дуэлей то с С.С.Хлюстиным, то с кн. Н.Г.Репниным, то с гр. В.А.Соллогубом, так что кажется, если бы Дантеса не было, то его надо было бы придумать!

Впервые Пушкин пишет о жизни как о каком-то случайном, временном и притом неприятном событии: "Поверьте мне, дорогая госпожа Осипова, -пишет он в конце октября своей соседке по деревне, вернувшись в Петербург, - хотя жизнь - и susse Gewohnheit [сладостная привычка - Г.Л], однако в ней есть горечь, делающая ее в конце концов отвратительной, а свет -мерзкая куча грязи" (XVI, 375 - 376, ориг. на франц.).

Месяца за полтора до этого мрачного письма (7 сентября 1835 г.) он уехал в Михайловское, чтобы писать, но там мучительно не писалось.

"Вот уж неделя как я тебя оставил, милый мой друг; а толку в том не вижу. Писать не начинал и не знаю, когда начну", — из письма к жене 14 сентября (XVI, 47);

"... я все беспокоюсь и ничего не пишу, а время идет", - жалуется ей же через неделю (XVI, 48);

"... до сих пор не написал я ни строчки; а все потому, что не спокоен", - еще через четыре дня (XVI, 50);

еще через четыре дня: "Я провожу время очень однообразно. Утром дела не делаю, а так из пустого в порожнее переливаю. <...> А ни стихов, ни прозы писать и не думаю" (XVI, 51-52).

И как итог в письме II.А.Плетневу 11 октября: "... такой бесплодной осени отроду мне не выдавалось. <...> Для вдохновения нужно сердечное спокойствие, а я совсем не спокоен" (XVI, 56).

Но почему? откуда это беспокойство? -.- о будущем ("не вижу ничего в будущем", XVI, 51), о материальном положении семьи в случае ею смерти ("Все держится на мне, да на тетке. По ни я, ни тетка не вечны", XVI, 48).

Ведь год назад, когда возник конфликт с царем но поводу его желания выйти в отставку, когда стало очевидно, что надежды на доход от Истории Пугачевского бунта  не оправдались, оснований для беспокойства было больше...
Впрочем, осень 1835 г. была не вовсе бесплодна, и в том, что написало этой осенью, яснее, чем в письмах, отразилась внутренняя тревога, какое предчувствие надвигающейся беды. Пушкин как будто почувствовал с собою рядом своего "черного человека", точнее - того "белокурого ("беловолосого") человека, от которого, как ему предсказывали еще в Петербурге в 1819-м году, а потом в Одессе, он должен умереть из-за своей жены. И, подобно Моцарту, он начинает писать свой реквием, каким, по существу, является лирика Пушкина последнего года его жизни.
Как бы интродукцией к реквиему являются два стихотворения, написанные в 1835 г.: "... Вновь я посетил" и "Странник" (оба стихотворения в конце 1836 г. Пушкин включил в список из девяти произведений, видимо, представлявших для Пушкина некое смысловое единство: "Из Bunyan, Кладбище, Мне не спится. Молитва, Сосны, Осень в деревне, Не дорого ценю. Зачем ты бурный Акв<илон>, Последняя туча").

Стихотворение "... Вновь я посетил" (в списке ему дано название "Сосны"), написанное осенью 1835 г. в Михайловском, представляет собою как бы грустный взгляд в прошлое, как "Странник" -  тревожный взгляд в будущее.

Начатое как будто из середины фразы (с многоточия), оно кажется интонационно и незавершенным, хотя на самом-то деле это вполне законченное, цельное произведение. Такая безыскусная манера (разговорная незавершенность, отсутствие классической строгости построения) характерна для многих стихов Пушкина последнего года жизни. Это просто рассказ о жизни (вспомним у Блока: "Жизнь без начала и конца..."). Так же, без конца, написаны и два другие стихотворения, входящие в состав реквиема: "Из Пиндемонти" и "Кладбище"... В стихах о соснах почти и не чувствуется искусства, тем более, что это - белый стих, переполненный синтаксическими переносами, синкопирующими ритм до такой степени, что кажется, будто автор действительно разговаривает сам с собой:

... Вновь я посетил
 Тот уголок земли, где я провел
Изгнанником два года незаметных.
Уж десять лет утло с тех пор — и много
 Переменилось в жизни для меня.
И сам. покорный общему закону.
Переменился я ... (111. 399)

Читая эти стихи, как-то забываешь, что автору всего 36 лет, что он — первый поэт России, всего лишь четыре года как женатый на первой московской красавице, едва достигшей 23-х лет, что в сущности-то у него впереди много лет поэтического творчества и славы... В стихах - чувство прожитой жизни, сознание своей вытесненности из жизни, сознание чужого времени" (вспомним: "Мне время тлеть, тебе цвести"):

Здравствуй, племя
Младое, незнакомое! не я
Увижу твой могучий поздний возраст... (III, 400)

Слова эти обращены к деревьям, жизнь которых измеряется столетьями, но нет возможности не переносить мысленно это обращение на мир человеческих отношений: все кажется, что это поэт прощается вот теперь не с прошлым, а с настоящим, с людьми и с жизнию, уступая место новому поколению. Да так оно и было: поэтическое чувство здесь не условно, а передает то душевное состояние, которое находим и в письмах этих дней к жене: "В Михайловском нашел я все по старому, кроме того, что нет уж в нем няни моей, и что около знакомых старых сосен поднялась, во время моего отсутствия, молодая сосновая семья, на которую досадно мне смотреть, как иногда досадно мне видеть молодых кавалергардов на балах, на которых уже не пляшу" (25 сентября, XVI, 50). И если правда, что только январем 1836-го года следует датировать начало увлечения Дантеса и Наталии Николаевны, то каким странным, не мотивированным, но жестоко оправдавшимся предчувствием отмечено это сравнение молодых сосен с молодыми офицерами именно того полка, в котором служил будущий убийца Пушкина...

Но трагедия еще не осознана, а лишь смутно предощущается. Чувство Пушкина грустно, но светло: "Но делать нечего; все кругом меня говорит, что я старею, иногда даже чистым, русским языком. Наприм.<ер> вчера мне встретилась знакомая баба, которой не мог я не сказать, что она переменилась. А она мне: да и ты, мой кормилец, состарился да и подурнел. <...> Все это не беда; одна беда: не замечай ты, мой друг, того что я слишком замечаю. <...> Прощай, мой ангел" (там же, 50-51).

Когда-то во II-ой главе "Онегина" Пушкин писал:

Увы! на жизненных браздах
Мгновенной жатвой поколенья,
По тайной воле провиденья,
Восходят, зреют и падут;
Другие им послед идут...
Так нате ветреное племя
Растет, волнуется, кипит
И к гробу прадедов теснит.
Придет, придет и нате время.
И наши внуки в добрый час
Из мира вытеснят и нас! (VI, 48)

И вот "добрый час" настал (повторяю, по нашим и по всем понятиям, настал преждевременно!), и Пушкин сдержал слово — он и теперь, когда "вытесняют" его, говорит об этом без ужаса и злобы, с любовью к тому, кто идет его сменить:

Но пусть мой внук
Услышит ваш приветный шум, когда,
С приятельской беседы возвращаясь,
Веселых и приятных мыслей полон.
Пройдет он мимо вас во мраке ночи
И обо мне вспомянет (III, 400)

И та же тема близкого ухода из жизни развернута в стихотворении "Странник", но развернута она здесь уже в ином плане, хотя представляется, что эти два произведения внутренне связаны, говорят об одном - о прожитой жизни поэта, только в первом стихотворении поэт прощается с жизнью земной, а во втором выражено исполненное томления и страха мистическое ожидание жизни вечной.

"Странник" представляет собою вольный перевод начала прозаического романа Беньяна "Путешествие пилигрима" (1678-1684 гг.). Из аллегорического романа английского религиозного проповедника XVII века Пушкин выбрал  небольшой  кусок,  где четко и  резко  поставлена давно занимавшая его тема смерти и загробного бытия, но при этом он существенно изменил характер повествования по сравнению с английским оригиналом. У Беньяна повествователь во сне видит плачущего человека, "одетого в лохмотья, стоящего на одном месте, отвернувшись от своего дома, с Книгой" (т.е. с Библией. - Г. Л. ) в руке и с тяжелой ношей за плечами".

 Повествователь видит далее, что человек этот,  читая  Книгу, плачет, и, наконец, "больше не владея собою, он издал горестный крик: "Что мне делать?"  Пушкин устранил в своем переводе посредника-повествователя: стихотворение написано от лица лирического героя, который, таким образом, становится тождествен автору-повествователю, а это -- одновременно с заменой аллегорической прозы на пластичные стихи придало рассказу личный и эмоциональный характер, усилило драматическую напряженность исповеди страдающего героя:

Однажды странствуя среди долины дикой.
Незапно был объят я скорбию великой
И тяжким бременем подавлен и согбен.
Как тот, кто на суде в убийстве уличен.
Потупя голову, в тоске ломая руки.
Я в воплях изливал души пронзенной муки
И горько повторял, метаясь, как больной:
"Что делать буду я? Что станется со мной?" ' (III, 391)

В теме смерти и загробного бытия Пушкина еще со времен Лицея (см. стихотворение "Безверие", 1817 г.) более всего занимал вопрос о самой возможности такого бытия, т.е. о бессмертии души. Сомнение в бессмертии. Души иногда утверждало его -- в соответствии с учением Эпикура -- в Желании полнее наслаждаться бытием земным ("Надеждой сладостной младенчески дыша", 1823 г.), иногда же обессмысливало и самое земное бытие ("Дар напрасный, дар случайный", 1828 г.). В "Страннике" эта тема раскрыта для Пушкина по-новому: речь здесь идет не о сомнении в потустороннем бытии, а о духовной подготовленности человека к такому бытию, причем речь идет не о "человеке вообще", как у Беньяна, а о собственном душевном состоянии лирического героя. Правда, тема была задана английским автором, но ведь выбрал это произведение и дал ему свое лирическое насыщение сам Пушкин, и потому мы вправе рассматривать его как произведение пушкинское, как прежде рассматривали пушкинские переводы из Вольтера или Парни, Анакреона или Вильсона. Заметим, что сама переориентация Пушкина с французской литературы на английскую - Шекспир, озерная школа, Вильсон, Беяньян, Вальтер Скотт и др. - тоже характеризует новое направление его взглядов, вкусов и интересов.

О глубоких переменах в себе самом, его самого удивлявших, писал Пушкин осенью того же 1835-го года П.А.Осиповой, вспоминая годовщину восстания декабристов: "Как подумаю, что уже 10 лет протекло со времени этого несчастного, возмущения, мне кажется, что все я видел во сне. Сколько событий, сколько перемен во всем, начиная с моих собственных мнений, моего положения и проч., и проч." (XVI, 376, ориг. на франц.).

Вместо игры с темой смерти, характерной для "легкой поэзии", вместо трагического ужаса при мысли о "ничтожестве", отмеченного в некоторых стихах романтического южного периода, вместо отчаяния, выраженного в стихах 1828-го года, впервые в творчестве Пушкина мы находим ортодоксальную христианскую трактовку этой темы, впервые она раскрыта как тема Страшного Суда, отчета "на том свете" перед Вечным Судиею -- и уже не метафорически, как в "Каменном госте", где тема возмездия развернута скорее в плане земном, чем потустороннем, -- отчета в делах и помыслах, совершенных в этой, земной жизни...

Лирический герой встречает "юношу, читающего Книгу", и встречный спрашивает героя, о чем тот так горько плачет, и герой объясняет:

"Познай мой жребий злобный:
Я осужден на смерть и позван в суд загробный –
И вот о чем крушусь: к суду я не готов.
И смерть меня страшит"... (III, 392)

В ответ юноша указывает страдальцу вдаль "перстом":

Я оком стал глядеть, болезненно-отверстым.
Как от бельма врачом избавленный слепец.
"Я вижу некий свет ", — сказал я наконец.
"Иди ж, — он продолжал: —  держись сего ты света:
Пусть будет он тебе [единственная] мета.
Пока ты тесных врат [спасенья] не достиг.
Ступай!" — И я бежать пустился в тот же миг (III. 393)

Перед нами поэтическое переложение одного из самых значительных мистических мест евангелия: "тесные врата спасенья" - это врата вечной жизни, о которых говорил Христос:

"Входите тесными вратами; потому что широки врата и пространен путь, ведущий в погибель, и многие идут ими; Потому что тесны врата и узок путь, ведущие в жизнь, и немногие находят их"/
А "некий свет", который увидел прозревший герой, следует отождествить с самим Христом, пришедшим просветить и спасти людей:

"Я свет миру; кто последует за Мною, тот не будет ходить во тьме, но будет иметь свет жизни".

Такой была интродукция к реквиему, написанная в смутном предчувствии приближающейся катастрофы.

В стихах 1836-го года эти темы  -- прощания и расчета с миром земным, "дольных бурь и битв", ожидания перехода в мир "заочный" - получают трагическое звучание, силу страсти, взволнованности, личностности и глубины, какой еще не было в интродукции, - словно предчувствие теперь стало уверенностью, хотя и недоказуемой, неразумной, непонятной.

... На Пасху, в самое Светлое Воскресение, скончалась Надежда Осиповна, Пушкин похоронил ее в Святогорском монастыре и тогда же заказал там место для своей могилы. Что это? - Небывалая для Пушкина предусмотрительность (за 20-30 лет облюбовывает себе хорошее местечко, чтобы кто другой не опередил!) или нарастающее ощущение беды, такой близкой, что и могилу хочется заказать, так как больше и не будет времени: живому здесь ему больше не бывать!
И покупка нейдет из головы -- "мысль о смерти неизбежной", смерти не когда-нибудь, а вот теперь, в ближайшее время. И опять та же интонация разговора с сами собою:

Когда за городом, задум чив. я брожу
И на публичное кладбище захожу... (III, 422)

Поэт как будто сравнивает свою недавнюю покупку с тем, что он видит на городском общем кладбище, и снова возникает тема "милого предела" (заданная еще стансами 1829-го года), тема "родного пепелища" и "отеческих гробов", занимавшая Пушкина Болдинской осенью 1830-го года, тема "Сосен" 1835-го года, в которых поэт надеется, что внук его будет жить там же, где жили его предки, будет бродить по тем же местам и хранить память о своих предках. Она связана с темой рода, аристократической генеалогии и так важна для позднего Пушкина, что и теперь, в 1836-м году, он переработает кусок из неоконченной поэмы и напечатает его под названием "Родословная моего героя" в III-м томе "Современника"... Но в стихотворение "Когда за городом, задумчив, я брожу..." тема эта входит как составная и глубоко лирическая часть реквиема, пафос ее здесь совсем не в социальной сатире, а в своеобразном аристократическом личностном сознании, которое и в смерти не хочет пошлого "равенства" "публичного" (т.е. общего, всех уравнивающего) кладбища:

... Решетки, столбики, нарядные гробницы.
Под коими гниют все мертвецы столицы,
В болоте кое-как стесненные рядком,
Как гости жадные за нищенским столом,
Купцов, чиновников усопших мавзолеи,
Дешевого резца нелепые затеи,
Над ними надписи и в прозе и в стихах
О добродетели, о дружбе, о чинах... (III, 422)

"Аристократизм" -- это обвинение, брошенное Пушкину литературной сволочью, и демократические поклонники Пушкина всячески стараются его "оправдать", снять с него это "постыдное" обвинение. А между тем - это действительно самый что ни на есть подлинный аристократизм, какого ни до, Ни после Пушкина, может быть, и не было в русской литературе, в русской жизни. Его содержание  -- ощущение неповторимости своего "я", в его связях с прошлым, в его настоящей независимости и неповторимости, столь ярко выраженной, что он не хочет терять ничего из этого своего "я", не приемлет никакого стандарта:

Но как же любо мне
Осеннею порой, в вечерней тишине,
 В деревне посещать кладбище родовое.
Где дремлют мертвые в торжественном покое.
Там неукрашенным могилам есть простор;
К ним ночью темною не лезет бледный вор:
 Близ камней вековых, покрытых желтым мохом.
Проходит селянин с молитвой и со вздохом;
 На месте праздных урн и мелких пирамид.
Безносых гениев, растрепанных харит ,
 Стоит широко дуб над важными гробами.
 Колеблясь и шумя... (III. 422-423).

 Наступало 19 октября - очень значительная дата в жизни Пушкина, в его сознании - как бы второй день его рождения, рождения духовного братства. Он всегда помнил этот "заветный день" Лицея, хотя и не всегда посвящал ему новые стихи. На этот раз, как будто чувствуя, что этот раз последний, он отмечает его стихами. Но он был не в силах дописать свои последние "лицейские" стихи: они обрываются на полуфразе:

И над землей сошлися новы тучи, И ураган их... (Ill, 433) –

на этот раз это не прием, не имитация затухающего потока размышлений, как это было в предшествующем стихотворении, - это действительно незавершенность, вероятно, - следствие чрезмерной человеческой взволнованности, как будто Пушкин знает, что это последняя для него лицейская годовщина.

В этих юбилейных стихах та же тема, что и в "Соснах",  -  прощание с уже прошедшей жизнью, превратившейся в историю:

Была пора: наш праздник молодой
Сиял, шумел и розами венчался,
И с песнями бокалов звон мешался,
И тесною сидели мы толпой.
 Тогда, душой беспечные невежды,
Мы жили все и легче и смелей.
Мы пи ли все за здравие надежды
И юности и всех ее затей.
Теперь не то: разгульный праздник наш
С приходом лет. как мы, перебесился...
Прошли года чредою незаметной,
И как они переменили нас!
Припомните, о други, с той поры.
Когда наш круг судьбы соединили.
Чему, чему свидетели мы были!
Игралища таинственной игры.
Металися смущенные народы;
И высились и падали цари;
И кровь людей то  Славы, то Свободы,
 То Гордости багрила алтари... (Ill, 431-432).

И хотя и на этот раз поэт Пушкин не ропщет на "судьбы закон":

Вращается весь мир вкруг человека, -
Ужель один недвижим будет он? (III, 431),

человек Пушкин не выдержал — и зарыдал: "он положил бумагу на стол и отошел в угол комнаты, на диван... Другой товарищ уже прочел за него последнюю лицейскую годовщину". А ведь эта сцена происходит до обнаружения катастрофы — до получения анонимного пасквиля!

И одновременно с темой прощания с земной жизнью развивается тема ожидания Страшного Суда, религиозного покаяния и очищения.

На эту тему -- о  неизбывном  грехе незаконченное стихотворение:

Напрасно я бегу к сионским высотам.
Грех алчный гонится за мною по пятам...
Так <?>, ноздри пыльные уткнув в песок сыпучий,
Голодный лев следит оленя бег пахучий (III, 419)

Стихотворение это чем-то напоминает тоску и смятение странника, сознающего свою неготовность к Суду.

Это "великая скорбь" разрешается в переложении великопостной молитвы Ефрема Сирина (включена в упомянутый список под названием "Молитва"), написанном вскоре после предшествующего стихотворения (первое датируется началом июля, последнее" — 22-м числом того же месяца). В "Молитве" нравственное Credo христианина выражено как живейшее сердечное устремление самого автора.

Тексту молитвы, который переложен довольно близко к тому, какой читается ежедневно в дни великого поста в православных храмах,. предшествует авторское вступление, которое и придает последующим стихам молитвы глубоко интимный, личный характер. В этом вступлении миру "дольных бурь и битв", т.е. греховному и суетному земному миру, противопоставлены "области заочны", т.е. невидимый простыми, смертными очами вечный мир, и "божественная молитва" есть средство приобщения к вечному миру, она дает "падшему" надежду на преодоление "алчного греха , на приобщение при поддержке "неведомой силы" к тому "свету", к которому стремился несчастный странник.

Напомню, что лет за 15 до того, во время великого поста в марте 1821-ю года, Пушкин уже использовал однажды текст молитвы Ефрема Сирина в письме к бар. Дельвигу, - но тогда он дал характерную для его творчества тех лет травестийную перелицовку молитвы, имеющую кощунственный, с точки зрения верующего человека, характер: "... о путешествиях Кюх...<ельбекера> слышал я уже в Киеве. Желаю ему в Париже дух  целомудрия, в канцелярии Нарышкина дух смиренномудрия и терпения, об духе любви я не беспокоюсь, в этом нуждаться не будет, о празднословии молчу - дальний друг не может быть излишне болтлив" (XIII, 25).

Сравнение того давнего переложения с переложением 1836-го года пластически ощутимо показывает, как неузнаваемо изменился Пушкин за эти годы. И, однако, как в том, "вольтерьянском", так и в позднем, христианском восприятии мира Пушкин был равно искренним. "Вольтерьянство" не было ни подражанием, ни маской, ни следствием какого-то постороннего "влияния"; религиозность не была ни "данью традиции", ни "подходящей" или "удобной" "формой" для выражения чего-то "постороннего", к религии якобы не имеющего отношения (как это зачастую утверждается в работах последних десятилетий, в которых рассматривается позднее творчество Пушкина).

Современный исследователь Старк, давший тонкий анализ этих стихов, отмечает духовную, психологическую близость автора молитвы, сирийского поэта и проповедника III-го века, к автору переложения, Пушкину. Ранне христианский поэт, как и поэт русский, подвергался преследованию со стороны властей, вынужден был скитаться и жить в изгнании, — это должно было быть созвучно автору "Пророка", создателю образа "вдохновенного кудесника" и  боговдохновенного поэта, независимого от "могучих владык" и "народных кумиров" 142. Параллель эта, может быть, и верна, но она никак не проявлена в самом тексте, а потому существует лишь для немногих специалистов (хотя и нельзя, конечно, исключить, что у самого Пушкина такая ассоциация возникала).

Древний религиозный стих, получивший в веках значение христианской молитвы, в переложении Пушкина становится вместе с тем , выражением его личностного духовного сознания:

Владыко дней моих! дух праздности унылой.
Любоначалия. змеи сокрытой сей.
И празднословия не дай дут с моей.
По дай мне зреть мои, о Боже, прегрешения.
Да браг мой от меня не примет осужденья.
И дух смирения, терпения, люби и
И целомудрия мне в сердце оживи (111, 421)


[ Вернуться к списку ]


Заявление Московской Хельсинкской группы и "Портала-Credo.Ru"









 © Портал-Credo.ru 2002-20 Рейтинг@Mail.ru  Rambler's Top100  Яндекс цитирования