Наше Кредо Репортаж Vox populi Форум Сотрудничество Подписка
Сюжеты
Анонсы
Календарь
Библиотека
Портрет
Комментарий дня
Мнение
Мониторинг СМИ
Мысли
Сетевой навигатор
Библиография
English version
Українська версiя



Лента новостей
БиблиотекаАрхив публикаций ]
Распечатать

"Я никогда не плакала и не ревела. И никого не осудила". Рассказы староверки Прасковьи Дмитриевны Дурыниной из Архангельской области. [воспоминания]


Прасковья Дмитриевна Дурынина родилась в 1915 году в деревне Явзора Пинежского района Архангельской области. В 1998, 1999 и 2000 годах Е. В. Колесниковой, А.В.Малышевой, А.К.Петровой и М.В.Яковлевой были записаны многочисленные рассказы Прасковьи Дмитриевны о её жизни. Часть этих рассказов расшифрована и прокомментирована А.В.Малышевой.

Староверы — та же вера, такие же христиане

У нас всё церквы были, у нас ведь верующие были люди, мы молились ходили. Мы ведь староверы были. Дак они такие же христиане, ведь всё равно такая же вера, только у нас крестятся не таким крестом, да молитвы не так выражают. Вот о Пасхе много не так поют, много не таких молитв. У нас поют: "Христос воскресе из мертвых, смертию на смерть наступил и гробным живот даровал", а там ведь не так. И вот много этих молитв не таких, не так.

Мы в церкву не ходили, у нас своя была моленная (1). Молились, была такая комната — кто-нибудь пустит задаром. Видишь, какие люди были: избу отдают, хороший дом, и им не плотят ничего! Тех раскулачили, у них моленная-то была, и там икон как (2) было, и налои, и свечек! Старики у нас грамотные были, они читали всё книги. У нас много было книг-то в моленной, где мы молились.

Всё время ходят молятся. Вся деревня. А как пели-то у нас красиво! Мужики всё рядом стоят, только мужчины, с той стороны.

А женщины дак женщины, врозь у нас. У нас порядок был не такой, как теперь в церкви молятся. И поют все, так поют! Кажное воскресенье молились. Я маленькой ходила, я ведь хорошо знала молитвы и пела хорошо. Я забыла, но о Пасхе-то знаю.

О вере и покаянии

В одно время ничему мы не верили. Это тут революция-то прошла, тут и раскулачиванье это было, и сколько тут людей гробили! Дак люди-то ведь были безвинны, трудящи, работящи! У них всё своё, и не было чужого, у них своё.

Да ведь надо, говорят, Богу-то верить. Ведь без Бога не до порога. Ну и самому, раз ты веришь Богу, дак надо быть справедливому человеку. Надо ведь думать в душе. Вера-то в человеке, я так считаю.

Говорят вот: есть добрых-то людей. Дак я говорю: нет, мы все недобрые, мы все худые люди. Я и себя не говорю, что я хороший человек. Худые мы люди, все худые. Вот я не знаю, как сейчас каются (3). А у нас раньше каялись не так. Раньше ведь приготовлено всё было, все грехи. Там читает поп, а ты чему грешен, дак говоришь: "Грешна Господу Богу". И на кажный грех вот так. Вот тут бы и легко покаялся за все грехи свои, а так-то как придумаешь? Половину забудешь да запутаешься, не знаю.

Вот то, бывай (4), и не помираю. Покаялась бы — скорей бы померла. Да, Бог тянет: "Что ты, дура, — говорит, — надо ещё те покаяться". Вот так. Да хоть бы хорошо помереть-то, старая стала. Ведь всё было за мной. Я ведь хулиганка была страшная, да. Война, меня везде посылают: где хуже, тут я — и на сплаве-то, везде. Ну, я ведь нигде не пропаду, я всё своё.

Бог один

Сразу-то, в первые годы, я ведь в церкву-то ходила, в Орхангельск мы ездили часто. А вот мы-то не той веры, дак я в церкву приду, дак мне не кажет (5), что надо молиться. И покупаю свечи, и всё... Мне всё казалось: не так, не то! Кому верить-то? Я не знаю.

А я всё равно своим крестом крещусь. У меня есть маленькая книжка, в книжке-то вот такой же крест. А там опять не так, дак ведь Бог знает. Видишь, изменено сколько раз, дак как вот вообще людям думать? Говорят: "В кажной вере есть спасаемый". Дак ведь вер-то теперь сколько! И раньше говорили, что вера-то не спасёт без дела. Надо, чтобы человек только был хорошей души и всё делал хорошо. Бог-то один! Вот и всё.

Бога не забывала. Никого не посадила

Да, я-то уж непорато (6) и набожна была, но всё-таки Бога-то я не забывала. Родители ведь молилися, велели веровать-то, иконы у меня есть. Всё-таки надо думать головой-то маленько, надо милость людям делать. Да хоть тем хорошо, хоть слава Богу, что я никого на суд не отдала. Я много с людями работала — никто из-за меня не пострадал. Мати всё, бывало, говорила: "Не надо, не суди никого, дак и ты не будешь обсужёна".

Слава Богу! Ведь меня везде пехали и всё на такие работы! Грамоты тогда никакой не было, а всё надо с народом. Ведь нигде никого я не посадила! Слава Богу, как это хорошо! Ведь время-то было какое — всё кого-нибудь судили. Это, я знаю, Бог держал: "Нельзя, нельзя". Уж совсем ничему не верили, а вот это "нельзя" было, чего-то держало меня. Это Бог держал, дьявол не мог подкусить дак. Можно было посадить, а ведь это большой грех. И никто не может сказать, поругать меня, что я вот это сделала. Вот я и теперь всё думаю: "Слава Богу, слава Богу!"

Семья. Порядки за едой

Неграмотные были родители. И отец неграмотный был. А вот дед был, материн дедко, вот этот читал. Он поп староверский, он молился. Он в Каскомню (7) приедет, служил там службу иногда в Пасху, ведь там не было церкви-то. Ондриан рассказывал: "Ночь стояли, дак ох, как он хорошо читал!" Дедина Василиса грамотная была, дедя Лаврентий хорошо грамотный был. Дедина (8) Василиса всю службу наизусть знала. И она всё расскажет. Я к ней приду, дак она всё скажет, всю службу. Много у них было икон-то. У нас иконы ведь все старые, медные.

В нашей семье Марфа не староверка, и Оксенья была сестра ещё, и брат Степан и Фёдор (9) — эти четверо крещёны были этим попом, не староверским. Фёдора-то убили на войне на германской, на первой ещё. Тогда запрещали ведь крестить староверам, не давали. Было время, я помню ещё маленько. Вот я-то крещёна староверским попом, и Аннушка староверским крещёна, родители у меня тоже староверы. Я ведь последняя, дак вот я, да Аннушка, да родители — староверы (10).

И вот дома сядем есть. Мы староверы, дак с родителями едим на том конце [стола], а эти едят на другом конце. На том конце скатерть постелют, на серёдке — хлебница. Тоже и чашки (11) особые (12): у них свои и у нас свои. Мы едим особо, не с йими: в тех чашках мы не едим, а с родителями (13). Мы староверы, дак из одних чашек едим, вместе.

Я потом у сестры жила за рекой. Сестра Марфа была не староверским попом крещёна. Ну, у ней дети были, дак я водилась (14), в няньках была. Ведь своя-то лучше! Я жалела (15) робятишек-то. А дедя Илья был у них старый, старик, дак с дедей ели. А зять Иван Сергеевич говорит: "Не ешь боле с дедком, с нами ешь". А я всё боялася и думала: "Нельзя". Мама не велела — не буду, слушаю маму.

Долго не ели, а теперь-то что! Дак вот мы как стали в других-то чашках есть, дак по-бывалошному мы назывались бы "отпадшие" — отпали от своей веры.

Замужество матери. Как дядя Миша с ума сошёл

У меня мама росла без матери, у них матери не было. Её на шестнадцатом году замуж выдали, она и делать-то ничего не умела ещё. Дома семья худая — пошла. Нет, её не силой выдавали, порато (16) -то и не насилу — она его видала, отца-то. У праздника (17)гостили в Летопале (18), дак вот в одном доме оказались, там познакомилися. Она красивая была, мати-то, красивая — хорошо жили. Отец матери-то на десять годов старше, он в армии пять годов служил. Тогда вишь-ко на сколько брали — на пять.

Этточки (19) свекровки не было, невестка была (20). А у нас житьё-то было хорошее, много было всего, скота-то много. Работать-то надо было порато. А мати всё пела, она ведь молодая вышла [замуж]. Невестка отправила её с Настасьей жать до обеда. А они ничего и не нажали, всё песни пели сидели. Дак той негоже, невестке-то. Вот это я хорошо помню, мне Настасья рассказывала, она сеструха (21) мне.

И вот отец стал делиться (22). И дедя Миша расстроился, что уходит батько-то! У деди Миши (23) семья большая: Анна, Настасья, Катерина, Авдотья, Ондрей — четыре девки да парень. А раньше ведь делились так: пополам всё, не наделяли дочерей-то.

Ну, разделилися. И дедя весь расстроился и с ума сошёл. Он расстроился, что батько отделился от них, их бросил, не помог ни в чём ему. А ведь такой же надел он взял, скота и всего надавали ему столько же. Сколько ему осталось, столько и наши взяли. Делил-то сельсовет, наверно, их. Правленье какое-то было, а не сельсовет. Тогды не было сельсовета, тогды какое-то всё правленье называли.

И вот с ума сошёл и задичел. Вверху жили они, в верхней избе. И вот всё ему надо выкинуть на улицу: у них шкаф был такой большой — он пехал в окошко. На столе лежал амбарный ключ, амбар у нас был. Ключи раньше большие были. Он этот ключ, наверно, бросил в колодец, уж нигде найти не могли. "Здесь у нас, — говорит, — место бесовское и дом сатанин. И сама сатана тут". Видит он сатану!

Пришла Федосья, дедина (24), говорит: "Митрей (25), Мишка с ума сошёл. Пособи!" Вот Митрей пошёл. Мишку связали, Мишка лежит. Ну что, дикий, дак надо диких лечить! Раньше были какие-то знахарихи, знахаря. Привели какую-то. Она его посмотрела-посмотрела. "Я эких диких, — говорит, — и не видала, мне ничего не сделать с такими дикими. Я не знаю чего".

Ну ладно, чего же ещё делать? А у нас этточки были всё попы. Дом большой был, и там попы были да были дьячки. И они не здесь служили, а где-то там, в церквах и везде. Тогда ещё вера-то старая была, наверно.

И вот пришли молиться к ним. И батько наш пошёл молиться, все пошли молиться. Молились, молились. Кому они служили молебен? Бывай, не одному Иисусу Христу. Долго молилися, весь день молились-то. Он и сел на койке-то. Говорят: "Мишка, ты помнишь ли?" (26) — "Я помню", — говорит. Дак говорят: "А помнишь — дак вставай да молись!" Он встал да стал молиться и больше диким не бывал. Всё стал такой работный да умный.

Вот ведь, всё-таки Бог есть! Вот молебен стали служить и всё, и поправился Мишка! Никакого лаженья (27) не надо, Бог помог.

Обет

Была у меня сестра больная, Аннушка. Она меня на пять годов старше, наверно. И вот эта сестра не ходила долго, восемь годов она седунья (28) была. И вот мати-то расстраивалась: ведь без ног какой человек, она ведь живая! И вот она обветилась (29) сходить два раза на Анбурские (30), чтобы поправилась дочка. Вот как родители скорбеют о детях-то! И вот пошла на Анбурские пешком туда и обратно! Анбурские-то подалее Орхангельска. Жили там староверы.

А вокурат германская война, вот в то время еще ходила. Я ещё не родилась. Они пешком, ещё женщина одна шла. А эти немцы в деревнях были уж, воевали тогды. Она идёт, ночевать надо у кого-то выпроситься. Дак они: "Не ходи к нам, мы арманцы, арманцы". Ещё не говорят, что немцы: "Мы арманцы, арманцы, не ходи к нам".

Ну, на Анбурские пришла, тамочки молятся старушки эти. Придут как какие не ихние, дак не дают сначала вместе молиться. Вот только когда помолятся, проститься (31)сходят, это всё сделают — вот тогда разрешают молиться.

Сходила на Анбурские. Пришла с Анбурских-то, а она беременна вокурат была со мной. И вот мало жила и потом родила меня. Мати-то расстраивалася, что старая и родить надо ещё. Меня родила уж, наверно, к пятидесяти годам. Дак вот я и живу теперь одна. Я самая младшая.

Дак вот мати-то не могла сходить второй раз на Анбурские. Аннушке-то сказала: "Аннушка, ты хоть бы за меня... Ты сходи за меня на Анбурские". Дак такое время да такая Аннушка! Аннушка потом-то совсем была больная. Работать-то хорошо работала, только припадочная, у неё припадок вот был. Как испугается, так и припадок возьмёт. Сколько я годов за ней ухаживала! Она уж тогды бы и сама ходит. Она потом-то хорошо заходила ведь (32).

И вот мне снится она. Ране-то часто снилася. Что как вроде пришла. Я говорю: "Пошто ты ходишь-то? Вас там разве не любят?" Она говорит: "Тех, которые не ходят-то, дак нет. А мы-то не грешны, нас отпускают. Мы куды хотим, туды и пойдём". Ноне не снится, давно уж не снится. Поминаю ведь.

Всё говорят: чего обветишься, дак нать (33) исполнить. Никак нельзя, нать исполнить! Вот у матери-то горе, грех. А она не могла исполнить — остарела потом, никуды не уйти. Она каялась, наверно, дак ей Бог простит, быва (34).

Жизнь до колхозов. Единоличное хозяйство

Бабка-то ведь вековечная, дак я всё знаю. Раньше скота-то много было, это ещё единоличное было. У нас сколько коров — все во дворе ходили, летом-то во хлеве корова не была, а во дворе — где дрова. А там стайка (35) была ещё — у нас две лошади было. А овцы на улице — хлев был срублен. Овец-то по двадцать штук кормили (36) да более.

Вот мы босиком-то всё и бегали — кормили ягушек. Это ягнята — ягушки. У нас были крупные овцы здесь, хорошие — романовские. У них носы горбатые, горбоносые эти овцы. А нонь не романовские овцы, нонь какие-то худые (37) — мелкие такие. А раньше давным-то давно дак были белые и чёрные овцы, серых-то не было эких. Дак много белых-то — дак белые кафтаны шили. У нас у Аннушки была красная шубка сошита, востроклинка. А мне-то будто уж не шили, нам-то стали уж шить такие, как жакетки. А до нас-то у сестёр были шубки казачком. Это давно, это до революции держали (38).

Тогда свиней не кормили почему-то, здесь не было. Не кормили у нас свиней тогда, это после мы кормили свиней. Масла своего сколько хошь было — пошто будем есть сало, свинину? Мы не поважены (39) свинину-то есть. Овечка всех лучше, всех вкуснее. У нас ране как зарежем барана-то, дак ах! Заяденье! Осенью порато много режем — чтобы сбавить. Много нарожается. Тогда-то у нас сколько хошь, сколько хотели, варили!

Только в посты не варили. Родители не варят, они не едят. Они все посты постовали. И молока не ели. Было чего есть-то, всего наготовят! Печёнки (40)  да парёнки (41) — редька да репа. Да завары (42), да опары (43). Печёнки сладкие, ох какие! Хороши! У нас странник был, говорит: "Ох, и сладкие, ох, и мягкие! Ох, какая благодать! Много у вас такой благодати?"

Мы-то иногда и поедим молока, я-то поем — коровы наприносят вокурат. Они рано телились. Дак творогу-то! Творог кружками прямо! Молоко-то очень хорошее было. Нонь не такое молоко: хоть хорошее, да все равно не такое, какое ране было. Коров-то кормили репой. Репа-то какая хорошая! А теперь коров чем кормят? Всё одно сено да сколько-нибудь картошки дают. А вот картошки-то много — хорошо не будет. Они меньше доят, коровы: крахмал дак зажимает молоко. Нать им репа! Специально для скота сажали репу — для коров, для овец. Ведь полей-то было очень много. Дак насеют репы, рвут иногда по снегу её. Ей ничего, этой репе, не деется: она не картошка, она не вымерзнет. Она растает, дак опять такая же хорошая, тут всё равно: хоть пристыгла, дак ничего.

Сколько было! Яму выроют — да в яму. Возим на санях зимой, соломой закроют сколько-нибудь. Дома-то в погребах она. Это так, для еды — ели печёнки. Дак репа-то не турнепс была, ране настоящая была репа. Ох, какая была репа — прямо заколупилася! А теперь нигде нукой (44) репины не увидишь, всё нонь здесь турнепс.

Да, нельзя сказать, что плохо жили. Ничего. Единолично жили хорошо, можно было. Чем-нибудь занимались. Зимой лес рубили. Сколько порубят, силой никто не заставлял. Ну, там были приёмщики, принимали этот лес. Плавили (45). Там они тоже нанимали людей, силой никого не гонили (46). Кому не лихо, дак заработают денег много. У нас отец зарабатывал — всё время с деньгами жили, у нас деньги были, можно было жить неплохо. Очень хорошо жили тогда, тогда можно было жить. "При царе при Николашке ели белы коровашки. А теперя исполком, дак всю солому истолкём!". Вот, девки, бабка вам напоёт всего.

Мы теперь едим только одну отраву! Теперь ничего хорошего нету. Я сразу стала замечать. Приду в магазин — да всё такое нескусное, да всё стало не такое. И мясо не такое, и всё не такое. Раньше было ведь всё очень вкусное. Раньше ведь супа сваришь, дак он жёлтый! А теперь всё белое, жир-то белый.

В гостях у родственников

Гостят ране. Это всё ране так: гостили. Приедут да гостят друг у дружки. Приедут к Митрев-дню на санях, заморозило по-хорошему! С семьями. Дня три гостили. Да и более — на четвёртый поедут домой уж. Иногды растает, затает, у нас телегу возьмут да на телеге уедут. Вот так ране — хорошо, весело жили. Мы так же у них там гостили. Уедем и живём, гостим. Поят и кормят сколько хошь.

Пиво варили, поварни ведь были. Вино (47) — то не пили, чтобы там уж пьяные! Дедя Онтон любил — маленько-то выпьет. А дедя Лаврентий, пожалуй, тот и не пил совсем вино-то.

Отношения семьи с Веркольским монастырём

У нас два монастыря было: в Верколе (48) монастырь и в Суре (49) монастырь. Там девьей монастырь был, а здесь мужской (50). Дак этот-то уж больно был богат! Ох! Ограда-то какая была! Дак эту ограду ломали на кирпичи, кирпичи-то наделаны очень уж крепки! Высоко, к нему не зайдёшь. А по-за монастырю-то сколько домов было двухъетаж-ных, все крыты были железом, хорошие дома. Скотних-то дворов! Скота-то они порато много кормили. Дак у них тут работали свои, всё монахи робили! (51) И этто-(52) ездили сено ставить, есть монастырская дорога там. Они к нам часто ездили, монахи-то, сюды на Явзору. Знакомых много было.

У нас сено было в Неньменге. Там есть красный окунь. Вот у монастыря-то тамочки ихное место было, они рыбу ловили там. И там жили монахи, и там было много настроено тоже строений ихных от монастыря.

У нас отец поехал за сеном. А они там с почтой ездили, эти монахи — возили деньги да и всё. И вино. Вот вишь-ко ты, вино-то пили все! К чему пили, когда пили, но всё-таки пили. Вот батько едет. А этот ихный монах-то поехал, повёз почту и напился пьяный дорогой. Говорит батько, что четвереть вина везёт. И вот упал в снег, а лошадь-то ушла далёко. Ну и отец пошёл, нашёл монаха и лошадь и обратно привёл его и лошадь в монастырь.

Не знаю, кто он такой, этот монах, вот того я не знаю. Не говорили родители, не знали они, кто он. Бывай, начальник какой ихный. И вот нашему отцу дали телушку за это. И он взял телушку. Хорошая была корова — монастырская, пёстрая. И от этой коровы не могли вырастить телёнка! Никак! Вот принесёт корова, доит хорошо, а телёнок всё равно пропадёт. Этого плоду у нас не пошло монастырского.

А отца-то знали в монастыре, они его приглашали всё туда. Он всё ездил, приворачивал к ним. Они тут ему и надавают всего. Дак он ещё всё-то не берёт, ведь мы никакие и бедные. Рыбы навезёт, сухари. Ох, какие у них вкусные сухари, дак я бы теперь поела! Чёрные! Какой пекли они хороший хлеб в монастыре-то! Дак уж больно-то вкусный. У нас кадца была сухарей в горенке, я помню. Дак я всё хожу, беру нукие сухари да ем. Беда (53) хотела сухарей-то ихных.

Ездили к нам монахи, останавливаются, приедут. Знали отца-то хорошо, дак всё ездили. Ведь в деревне-то не всех знали, не ко всем ходили. Наш обращался там, ходил к ним — вот и знали. Но родители у нас не молилися в монастыре. В монастыре ведь вера-то не та.

Гостеприимство

Ведь что сделаешь, всё к нам ездили. У нас уж, верно, такое место. Ко мне, бывало, всё ходили, всё полно народу.

Ко мне сколько из Москвы-то ездили (54)! Всё ко мне приворачивали. А я ведь хорошо пела очень. И песни пели, и свадьбы делали. Шли как-то, говорят: "Бабушка, пустишь ли нас ночевать?" Я говорю: "Дак идите". А у меня вокурат баня истоплена была. Я говорю: "Быва, в баню хотите?" Они вымылися. Говорят: "Можно ли у тебя бы картошки сварить, поесть?" У них своя картошка была, за моими-то хлебами они не гонятся. А у самих ничего и нету такого! Какая-то и картошка-то вроде старая. Я говорю: "А чё варить-то? Я чайник согрею. У меня немного мевы есть". У меня мева, такая маленькая рыбка наловлена, много было. А они и не едали нукой-то рыбы. И они так хорошо налопались! Говорят: "А нам ничего и варить не нать. Вот, бабушка (не бабушка, тогда ещё молода была), как хорошо! Мы наелись, сегодня не будем варить". Ночевали в этой избе.

Много ездило и много ночевало, а воров не бывало — вот эких, чтобы приехали и чего-нибудь украли. Всё хорошие люди ездят!

Сектанты

Я вообще-то людей уважаю. Как-то говорят: "Идут богомольцы, какие-то богомольцы идут". Вот говорю: "Мне бы их увидеть. Я бы хотела увидеть, что это за богомольцы". А это — как их назвать-то, у них Христос Мария — "Белое братство" Мы-то ведь ещё не знали.

Я пошла в магазин, они вокурат тут: женщина и мужчина. Худые-худые. Я говорю: "Вы кто такие?" Вот они сказали. Я говорю: "Ну, приворачивайте ко мне, я вас чаем напою". Всё-таки мне охота спросить, охота проведать-то всё. Ну они: "Где ты живёшь?" Я говорю: "Там пойдите, будет мост, и вот тут остановитесь. Я сейчас в магазине хлеба возьму и вернусь".

Ну, пришла. У меня морошки набрано порато много, картошка сварена, молоко. Ведь чего, мне немного и надо. Чайник поставила. Они говорят: "Не заваривай чай, мы чай не пьём". Травы принесли — богородская трава (55) называется. Я знаю, у нас ране как корова отелится, дак сколько дней доят не вчисто, а телёнку да так. Потом вот этой богородской травой коровушку покадят, тогда будут доить вчисто. Накладут уголья, и кадильница была. Вот так было у нас, у нас не едят сразу. Это ноне едят всё, а раньше не так мы жили.

Ну, про этих рассказываю. Хлеба стала резать — "Мы из магазина хлеб не едим". Я говорю: "Дак чё едите?" Говорят: "Попробуй нашего хлеба" — с отрубями вместе. Я говорю: "Ак чем я буду вас кормить-то?" Ну, картошки принесла, наваренная такая, нечищеная. "Ну, так мы это будем есть, картошку-то". Ну ладно, ешьте. Я говорю: "У меня морошка есть, бывай, морошки поедите?" Говорят: "У тебя морошка под сахаром?" Я говорю: "Пошто сахаром-то, ведь она выкиснет". — "Ну, принеси". А я-то сахару наклала в две чашки, хотела сама есть в одной-то. Да, она с сахаром, сладкая. О горе, я тоже по ошибке, ладно. Ну, уж ладно, слава Богу, Бог с ними. Ак она очень морошка-то вкусная, дак женщина куском-то своим чашечку эту облизала, оботрала да так съела. Ох, думаю, как она есть-то хочет.

А молиться она-то не молилася. А он пал на землю, руки растянул и в окошко молится. Я говорю: "Ак ведь у меня иконы есть. Нужно молиться-то на иконы". Ничё не говорит. Он долго молился. Тут чё-то говорит-говорит-говорит. Ну ладно. Я ведь что, я ведь нисколько и не боюсь, не трушу.

"Я, — говорит, — тебе книг дам". Целый мешок несёт книг-то. Дал портрет экой — Христос Мария. На ей бусы. Я говорю: "Дак ведь, что у тебя тут за Христос такой Мария? У нас наш Бог не такой. И у нас бусы святые не носят, понимаешь, это же очень грешно вот это — украшенья". Никакие тут эти не святые ихные, никто. Ну ладно. Они мне много оставили книг. А я говорю: "Нет, мне не надо даром". А я их не читала и ничего и не видела. Ну всё-таки я — не помню сколько — я сорок рублей подала ли, ну сколько-то дала я им. Я посмотрела, мне эти книги не нать. Я и читать не хочу, и читать не буду. Это не богомольцы, а это кто знает кто! И куды пробираются вот в такую даль? Не знаю, куда они хотели ещё идти, куда ушли?

А я им стала петь молитвы свои. Вот я им спела молитву "Ангел мой". Вот так: "Ангел мой, сохранитель мой, сохрани мою душу, скрепи сердце моё. Враг сатана, откачнись от меня, у меня нет питенья, нет ни кушанья. Божия Мати Христа родила, во белы руки брала, во пелены пеленала во шелковы шелковавы. Шла Божья Матерь из городу на город, с волоку на волок, шла приустала, легла приуснула. Немного спала, но во сну видела: жиды прокляты Христа распинали. Ты не плачь, Божья Мати Богородица, не мочи белой рубашки полотненой". Вот это. У нас ране-то эти стихи пели. Много я их знала, стихов-то, маленькими всё пели эти стихи. Вот в Великий пост песен не поют, песни у нас грех петь было в Великий пост, а мы всё эти стихи пели. А ведь на сижонку (56) ходили всё время, надо ведь прясть — ткали, пряли.

Как раньше пугало

А вот в Суре-то монастырь был. И была Тайка Ондрюшинская, мы рубили лес с ней да на курсах были вместе. И вот у ней всё юбки какие-то, как ране у монашек — всё не шерстяное, а какое-то непростое, чёрное. У них всё такая одежда была. А ведь у нас-то не такая одежда, у нас всё ситцевое какое-нибудь. Я и говорю: "Тайка, у тебя пошто вся одежда-то чёрная? Где ты экую одежду набрала, вот юбки да платья?" — "У меня ведь мама, — говорит, — была монашка. Дак это от мамы".

Она вообще-то бы не настоящая монашка, она там поступила работать работницей. И отправили в Орхангельск — от этого монастыря посылали туды работать монашек-то. Она поработала и приехала домой.

А ей неохота было быть монашкой, ей охота взамуж выйти. Там Ондрей был, он ещё комендантом был у нас на посёлке. И вот за этого Ондрея ей взамуж надо выйти. И она вот домой пришла. Ну, чего, раскол, неладно — не хочет в монастырь. И родители не стали приступать (57), что пойди. Монашки придут, зовут: пойдём опять. Нет, она задумала так: не идти в монастырь.

И вот поехала в лес за дровами. А у нас ране так: нарубим в лесу дров, костры  (58) там наставят и возят, пока снег мелкий. По всем деревням так было. Она приехала в лес. И вдруг из лесу-то три парня каких-то идёт. А ей повиделось, верно. И она вся перепугалася да пала на сани. Дак то ли она лошадь понюжнула, то ли сама лошадь-то домой со всех ног бежит, прямо разлетелася. Робята выбежали: "Чё это, чего с тобой сделалось?" Вот она сказала, что так и так: видела, что пришли к ней такие-то, она перепугалась их. Поехали — никого нету, никто и не бывал, и следу нету. Это ей повиделось. Вот видишь, сбивает с ума-то.

Ещё поехала по сено. Там порато высокий угор (59), в гору там дорога-то. Я знаю, я там бывала. Там церква есть, вот это место. И она поехала по сено. И, говорит, в лесу чуяла (60) — качает: "Бай-бай-бай" — как вроде это.

Ну всё-таки не знаю, чего тут: маленько, бывай, и поладили (61) ей, чтоб она не боялася. Это мне Тайка сама сказывала. Говорит: "Вот так маму мою пугало". Да, всяко было, всё было. Ране-то всё пугало, все рассказывали. И боялися ране-то.

И потом не стало никого пугать, ничего не стали бояться: "Это всё врака, это всё врака". И никого не пугало. Тут было время, никого никто не боялся, и ничему не верили. "Ничего и нету", — говорят. А наши родители говорили: "Это всё не врака, это всё было. Теперича все стали сами как дьявола. Дьявол-то с йими — дак то (62) и не пугает!"

Охота и охотники.
Староверы не ели "силовую" птицу

У нас отец ловил силом (63) птиц. Там были угодья, у кажного своё угодье. И были тамочки просеки сделаны — чистки — кому где. Там изладят место — силье-то где ладить. Тоже отводили это место лесники. У нас было далёко, отсюда километров тридцать. Дак там крупная всё птица-то. Ох, навезут их, этих глухарей! И глухарки, тетёры такие большущие. Ну, пальники (64), пальнюшки — поменьше. Рябчиков там мало, там всё крупная птица, там всё такие телята, дак ох!

Не стрелял отец, он только силом ловил, не стрелял птиц. Много наловит — и вот сдаёт на пароход. Тогды приедут на пароходе, дак сдавают — это деньги. Много сдавали.

У нас ведь не ели силовую птицу — грех. Вот то называется силовая — в силе (65)заловлена. У нас отец не ел силовую птицу — которая задавлена. "Это, — говорит, — грех задавленную есть". Надо, чтобы живая была поймана. Они ели такую, которая в силе жива ещё: живую убьют, дак ту едят. И тем всё носики отрубали — которая живая. Молодые-то ели всякую. Дак и то родители не велят, дак не ели. А теперь все едят силовую, кто ставит силья-то. Не считаются, что она в силе была. Раньше вот говорили: грех, нельзя есть, раз задавлена.

Дак вот кто знает — грех? Ведь вот так разобраться: раз грех, дак и людям грех есть. А ведь продавали. И ведь не мы одни, всё населенье так. Брали все, покупали. Дак ведь знали, что силовая. Вот тогда не грех и продавать? Я не знаю. А она ведь что, птица Божья. Заловлена и всё. Только наши считают, что есть грех, раз она силовая.

Поминальная молитва

Мама померла — наверно, семьдесят пять ей было. И отец такой же. Это уж считали: старые. Семьдесят пять годов — дак уж старик. Тяжело работали. Семьи-то большие раньше были ведь, детей-то кормили много. Всё тяжело, всё надо самим. Мало кто долго жил. А мне семьдесят пять было — дак я ещё была дородная, хорошая. Моих-то ровесниц никого нету, которые наши-то, явзорские. Дак меня которые моложе-то, давно все померли, нету.

Покойники к дождю снятся. И родители этот раз снилися: наверно, не поминаю, надо бы поминать. Поминаю так-то часто, дак ведь вот теперь болею, дак забыла всё, ведь ума-то стало мало. Поминаю я: "Упокой, Господи, душу усопшую рабу твою Божью Дарью, мою мамоньку. Дай ей, Господи, Царства небесного, избавь ей, Господи, муки вечной, огня горящего, смолы кипящей, теми неусыпаемой, стужи несогреваемой. Прости ей, Господи, все согрешенья, вольные и невольные. Приведи ей, Господи, во дворы свои, прости ей, Господи, и нас помяни". Всех родителей так поминаю. А как на кладбище хожу, дак я всех поминаю. Своих (66) всех помяну, там у меня ведь много на кладбище своих-то захоронено. А когды с кладбища пойду, дак перекрещусь ещё: "Упокой, Господи, всех рабов и рабыней, всех православных христиан. Дай им, Господи, царства небесного". Всех помяну, ведь всех надо поминать-то. Все ждут поминок-то! А у некоторых — порато у многих — уж нету и родственников, никто их не помянет.

Гражданская война

Первая вечеринка — с Покрова (67). Вот первая вечеринка считалась, бывало. Это вечером сидят с прялками, прядут. Много, вся деревня. Сколько было, дак у-у! Это у нас, на нашей стороне. И за рекой так же — сидят. Ну а робята-заречана (68) к нам ходят, наши — за реку. И весело, так весело, дак ох! Девки песни поют сидят, нарядные все. И прялки хорошие, тут уж красивые у всех прялки. С Важки всё привозили тогда, на Важке прялки-то делали. Песни поют, только давай! Ох, как мы поём, дак только раздаёт! Певкие девки-то были: Поля певкая, и Дуська хорошо пела.

Это когды была революция-то, тогды белые и красные были. Дак они, люди-то тоже наши, воевали между собой. Вот приедут солдаты. Белые-то богатые, у них много всего. А у красных-то ведь ничего нету, у ремхов (69), те ведь всё: "Вперёд!". Дак эти приехали, белые-то, соли привезли. Соли не было — не продавают в магазинах, нету соли, присолить нечем! Привезли воз соли. Ну а наши, народ-то — надо соли взять — колупают тут, шукают. Дак маленько поворуют тут, поколупают у них тут у обоза соли-то.

И вот эта вечеринка-то всё равно была. Сидели сижонку у нас внизу. Сидят девки. И вот пришли солдаты. Белые, наверно, уж, по-моему, белые. Девки песню поют, а складена (70) песня была вот такая, я помню: "У нас Кудрина убили, Иванова потопили, Кулаков сошел с ума, наверно, кончится война".

Что ты, солдаты и к девкам-то привязались! Дак после вся сижонка разбежалася. По-моему, Кудрин белый был. Кудрин, Иванов, Кулаков — они все были у большого дела. Воевали они уж в Москве либо где. Самое большое начальство какое-то. Тут ведь не один Ленин да Сталин.

А этто бабка Степанида была, ну, бабушка старая. Те ведь "товарищи", партийные-то, коммунисты. Она пришла да говорит: "Здравствуйте, товарищи! Другие приехали?" — "Мы, бабка, не товарищи, а господа", — говорят. Ой, смех прямо и горе!

Молились, пока не запретили. Крестили и отпевали тайком

Молилися, пока не стали гнать. Совсем стали гнать. Последний раз ночь стояли (71), дак комсомольцы сделали фонарь вот такой большущий, как летуча-то мышь, широкий такой. Ну и поставили лампу с десятилинейным стеклом, большой фонарь. И вот идут. Ну, зашли, только рамы светят, фонарём засвечивают. "Долой религию, долой попов! " — ревут (72) . Ну что, мы все стоим, встали. Дак мы-то ещё малы. Мужики стоят все рядом. А женщины там подальше, малые дети тоже. Ну ладно, поревели, поревели. Наш поп сказал, что не пойдём к вечерне. "Больше молиться не пойду, не ходите, — говорит, — я не приду, не буду служить, раз такое дело". Ну и более не пошли.

Тут читальня рядом, трибуна была, поставили они тут к трибуне этот фонарь. Ночью кто-то — утром уж, не ночью — снял. Дак то ли сам насрал или говно ли положил туды и написал записку, что "какая власть, такая и мазь". Вот это я ещё помню. Потом больше молиться не стали, вот тогды коллективизация-то и пошла.

Дак этого попа-то раскулачили и в чужой дом пустили его. Ведь у нас народ-то не всё плохой, были и хорошие люди. Ведь у нас хороший народ. И вот там они со своей старухой вдвоём жили, у них детей-то не было. Тоже ведь его хотели выселять. И приехали за ним из района, это уж в войну его хотели увести. А у меня зять (73) был председателем сельсовета. А он вообще-то не партийный. И этот мой зять говорит: "Да он скоро помрёт". И его оставили, он здесь и помер у нас.

Дак он тайком-то ещё крестил детей-то наших. Придёт ко мне, я ему всё: "Ты ходи ко мне чаще да больше ходи. Я тебе налью молока и всего сколько хошь". Мы давали ему всего, всё кормили. Он у меня родителей отпевал. Так-то ведь никто не отпевал. Ведь запрещено, не давали ничем заниматься. Он, знаешь, как боялся! Оставили хоть, не выслали. Боялись ведь люди. Вот в Верколе-то был Иван Ондреевич, поп тоже. Дак он сидел, он сидел много годов, потом отпустили. Он был староверский поп, этот Иван Ондреевич. Я его знаю хорошо, он у меня много раз бывал, я кармливала, поила его. Я накормлю, любого человека приглашу и накормлю.

Раскулаченные родственники

Очень много раскулачили: Федосья да Офонасей Павлович, за рекой Трофимовичи раскулачены, Овдотьи свои (74) раскулачены — да много, много раскулачили. Ак за что раскулачили, чё у них было? Никакого у них богатства и не было. Только получше других жили немножко — корову лишнюю кормили да животных поболее. Ак ведь они ни у кого земли не забирали лишней. Они сами трудилися, расчищали где-нибудь: чищанин (75) расчистят да корчуют место, чтобы гладко было, да вот косят сено.

Вот у нас, у дедковых-то (76) так. Бедно жили, пока мать-то вырастала моя. Померла мати-то у них, а их много было — тётка Фёкла, да ещё была Анна, да мама моя, да Лаврентий, да Онтон — пятеро. Да ещё было старых две старухи, отца сестры, наверно. Бедно жили, богатства не было.

Выросли робята, дедя-то Лаврентий и дедя Онтон — у-у, они как расчистили! Дак они стали жить лучше всех по Лавеле (77). Ведь они хорошие робята да такие работные! И у них и пожень стало своих много, и скота кормили много.

Я помню дедю-то Лаврентия. И вот стала советская-то власть, их раскулачивать стали. Они "верхушка деревни" — признато было. Дак у них ничего и не было такого. В Лавеле-то у них был бык, дак их за то раскулачивать стали, что скота случали у людей. А ране единолично-то жили, дак кто держал быка, дак водили — к одному.

Раскулачили. Дедя-то Лаврентий да дедина были уж немолоды, дак их на Очу угнали. Там тоже лес рубили. И вот дедя да дедина Василиса тамочки на Оче рубили лес. Их мукой мучили там. До двенадцати часов ночи не запускают в барак — чтобы работали в лесу до двенадцати часов. В двенадцать запустят. Замерзай там стой. Вот это я всё очевидец. А потом возвратили дома, потом отпустили, восстановили в права. Ведь вишь-ко ты, потом опять все стали жить дома.

Робята-то (78) все стахановцы были. Яшка-то дак всё робил на службе. А Гришку-то дак посадили. Он был статистиком в лесопункте, и его отправили на запонь на Усть-Пинегу бригадиром. Я работала уже. И вот этот Егор Максимович, который всё людей-то ссылал и раскулачивал, написал заявление, что Гришка враг народа и что вот они и быка держали, да коров случали, да всё — наживалися, богато жили. И Гришке дали десять лет. И угнали его в Печору. Вот там он в Печоре десять лет отбывал, он там тоже в конторе сидел — он грамотный был хорошо. Вот Марфа-то и осталася одна — дак она век прожила со стариками (79) . А он там после женился. Девку-то (80), Нинку, звал туда, денег посылал: "Я тебя возьму". Она не пошла. А Марфа прожила со старыми. Старые очень хорошие были.

Наших в Печоре много было кулаков. Все в Печоре были, наверно. Там в Печоре они хорошо жили, свои дома были у них нарублены. Хорошо, хорошо устроили. Приезжали потом сюды, в Явзору-то, были некоторые. Свободно стало ведь: права даны и всё.

Начало трудовой деятельности.
В пестуньях

Я у Марфы жила у своей в пестуньях (81). За рекой. Я очень маленькая была. И вот родилася Анка. Она меня на десять годов, наверно, моложе. И ей было шесть недель. А тогды Ф-ов был председатель. Паразит, сколько он погубил народу! И пожар был в Рудухе, и вот всех на пожар угнали — надо пожар тушить. И от шести-то недель женщину угнали, от шести недель робёнка, подумай! Вот ведь какие паразиты! И всё равно, не хошь да пойдёшь. И мужика дома нету, кто знает, где он, на пожаре ли где ли.

Угнали, и больше недели я жила одна. И вот мати моя пришла проверять, как там я с этой девкой. Девка ревёт во всю глотку в зыбке (82), и я реву во всю пасть — не могу уводиться (83) с ей.

Работала в лесу с двенадцати лет

Только в пятилетки морили голодом. Да, хуже войны были пятилетки, много хуже. А после пятилеток-то стало хорошо. Так мучили людей! Детишек ведь двенадцати годов в лес выпишут! Я хорошо училася в первом классе, а тут ещё полгода поучилася во втором-то, а потом, гляди, двенадцати годов меня выписали в лес. Сказали: "Ты уж большая". Я боле-то не училась. И одна безо всяких родителей — надо кормиться, надо всё.

Ну и работала. Ручонки слабые, катать лес надо. Ведь раншпиль я держу крепко руками. Вот какие работники, ты подумай! Всех посылают, и все боимся, всех гонят. Такое было время. Ну, катала, катала, и у меня пальцы вроде вышли из пыей. Я пришла домой, а этто был фельдшером-то Порывкин, по-моему. Вот я к нему пошла. Он врач хороший. Он у меня их сложил в дощечки, и перевязал, и освободил, на работу освободил. Такого робёнка, ишь-ко ты, нать освободить! Вот такие управители, вот так людей-то жали!

Колечко я носила. Ведь лес рубили, и это колечко-то у меня, верно, туго было. И жало-жало-жало-жало палец-то. И после у меня это стало расти. Выросло большое, но не болит палец. И приехал хирург в Суру. Я его увидела и ему показала руку-то. Вот я говорю: "Вот так и так". — "Дак приезжай сейчас — сделаем операцию".

Ну, я поехала в Суру. В Суру приехала, он говорит: "Да тебе глаза-то закрыть?" Я говорю: "Пошто закрыть-то, ничего закрывать не нать, я не боюсь, режь знай. Я буду глядеть — ты режь". А Катя, медсестра, говорит: "Да она ведь не труслива, режьте". Привязали только, рукой чтобы не дёрнуть, крепко привязали. Заморозил это место, она толстая сделалась рука-то, толстая. И вот стал резать. Всё смотрела. Он резал, я смотрю. Дак ведь не больно резал, заморожено дак.

Домой пешком надо идти. Из Суры далёко, двадцать километров. Вот тогда больно, когда стало отходить, ох и больно! У меня дорогой-то как заболела рука-то, о! Мороз стал как выходить-то! Прямо терпенья нету. Как я ушла домой, хоть плачь. Дорогой хоть чего хошь делай, хоть караул реви. А я не знала. Я бы не пошла, там бы ночевала, я не знала, что так заболит.

Скоро оправилася. У меня вообще-то быстро заживает. Палечко потом кривой, косой. Пальцы-то ещё смала все нарушены. Да на сплаве-то была, дак тогда все выворочала ещё. Ой, как было трудно! Какие там ручонки! Двенадцать лет робёнку — надо лес катать, подымать. С кем-нибудь, не одна катаю. Ак ведь надо со всей силы катить дерево-то, а ведь какая там ручка-то ещё, слабые руки-то. Вот как мучили людей!

Ходили босиком

Я порато была бойкая. Босиком десять годов на подсочку (84) ходила летом, с десяти годов босиком. Обуток нету, и не дают. Только мне один раз была премия дана — дали сапоги. Дак брат Степан себе взял — большие, ему тоже надо. Ведь нету обуви-то! Ну и вот мы стали просить. А принесены были лапти в лесопункте. Лапти! Разве в лес в лаптях пойдёшь? Мы для смеху взяли эти лапти, обули — они сразу вырвались (85) все. Вот как издеваются над людями! Десять лет в лесу босиком проходила. У меня тогды ноги были закалённые такие, а теперь вот болят.

Ходила "нарочной" (86)

Приходит десятник Мекира, Никифор он вообще-то. Ну, приходит и говорит: "Параня, сходи нарочным". А надо идти-то семь километров нарочным-то. Так я бы сходила, я куды хошь схожу. А я думала, идти-то надо днём, а надо идти ночью. Ну, а отец у меня и мама уж старые обои. Мати-то и сказала: "А ты бы не ходила. Ведь ночью-то куды пойдёшь, ведь поздно". А я думала, назавтре идти-то. О, дак он пакет принёс, я говорю: "Я не пойду ночью". Хоть и весной, а ещё ночи тёмные, ещё не совсем белые ночи. И он на меня заревел просто. Я испугалася, ну и ночью пошла.

А пошла сквозь рады (87). Тамочки дорожка, дале там рады, всё рада такая. Там пройдёшь эту раду — и опять лес, пройдёшь эту раду — и опять лес, вот такое место. Ну, я хорошо знаю дорожку, там коров гоняли, пасли коров.

Ну, я иду. Прошла первую раду, гляжу: вдруг сидит мужчина на пне. И этот мужчина в старинной одежде. Я ладом-то и не рассмотрела. И вроде, бывало, эти лузаны носили, ак вот тоже как в лузане. Он эдак повернулся, и кашлянуло. А темно, лица уж не рассмотреть. Ну, я так испугалась и так испугалась, прямо не знаю! Хотела воротиться. Ну уж, думаю, нет, надо идти. Уж я как ворочусь, дак мне больше нигде не пройти. Нельзя! Где идёшь, чего испугаешься — иди прямо, не ворачивайся. Ну, я прошла, прошла, спустилась под угор. Мне надо за реку перейти по дереву, а я ведь где хошь переберусь. Ну, всё-таки я пришла и отдала этот пакет. А обратно-то той дорогой не пошла — пошла шесть километров. Той-то четыре, как прямо идти на угор.

А нынь много раз там ходила, бывала — и не боюсь. Я хожу, кладу "Сон Богородицы" в карман — большая молитва, длинная. И сколько я медведей видала в лесу — я всё уйду с честью. Всё и говорят: "Ты как это не боишься?" Дак никакой и страсти нету, и не боязко, и не боюсь нигде — вот с этой молитвой.

"Отчаянный" человек

Я вообще-то отчаянный человек. Идём с подсочки. А ведь дожжи тогда падут. А девки взрослые нарядятся — нарядные! Дак некоторые уж и стареть стали, всякие ведь были. А я назло сделаю иногды. Они идут, а лужи большие, я как забегу в лужу-то да скачу — их с ног до головы всех обкатит. Ах ты, сатана ты! Я убегу. Робята: "Ну и Паранька, обкатила всех!" Придут, все у реки моются да полощутся. Паранька всех замарала! Я назло хвалёнок тут обкачу. Всё хохотали, говорят: "Ну уж, Паранька!"

На ледянке

Меня на ледянку (88) отправили — насыпать на ледянке снег. Мешками носили! А чё, я подросток, маленькая. Ледянка — это двенадцать километров в Уе, там река есть Уя, дак вот по этой Уе. Тут бараки были, мы в бараках жили. И нагонили попов. Сколько их было человек? Двадцать-то, бывай, и не было. И вот придут они к баракам-то — в сапогах! Их не пускают в бараки. Вот видишь, попов-то как мучили на ледянке-то — морозили. Вот так издевалися! Вот какое было право!

Я потом была мастером на ледянке. А на ледянке-то ведь лошади ходили тогды: возили лес на лошадях, большие эти возы возили. Кони насёрут — надо убирать. Дак бабки придут, робетишек пошлют, сами придут — просят: "Параня, возьми робят говны убирать на ледянку". Дак им, которые убирают-то, пятьсот грамм хлеба выпишут, по карточке дают. К мене придут, со слезами просят, чтобы взяла. Много ли робята наубирают? Всё равно — всё брала.

Лесозаготовки. Крамольные частушки

Сразу-то меня на сплав не посылали в первые годы, я была пока двенадцати, тринадцати, четырнадцати, пятнадцати. А как мне стало пятнадцать-шестнадцать, меня на сплав погонят. А я на сплав схожу и со сплава — на подсочку. И была песня: "Скоро кончится сезон, кончатся подновочки. Нас назначили опять на лесозаготовочки". Вот сезон кончается, к нам приходят ключить договора. Вроде как договор заключён в лес, на рубку. Уж меня-то всё на рубку, рубить лес.

Подростками жили в Россохе тогды. Дак утром-то пойдём — темно. А рубим порато (89) — уж вовсе темно. Всё лес и лес, дак заблудимся кто-нибудь. Кто пораньше вышел, дак береста возьмут да пойдут с берестом искать, ревут. А так-то и не выйдешь — ведь впотемни! Вот до какой поры работаем!

А лес худой: ельник и всё гнилой. Дак ведь как трудно работать, пилить-то! Пилишь и пилишь, и всё гнилое. Дак мало заработаешь, дак и хлеба мало дают. Делят в конторе начальники. Тамочки десятник да ещё какой-нибудь парторг. Им себе ещё надо, дак они от нас отнимут, украдут у нас, а нам сколько достанется? Возчикам дак и по шестьсот грамм дают. А нам дают по восемьсот. По килограмму-то редко, чтобы килограмм заработали. А столько работать в лесу — ты знаешь, как есть-то охота!

Там живём, нам денег не давают. Порато у многих нету ни копейки. Нету денег и всё, на хлеб денег нету! Дак в долг берут иногды. Да ведь это ты подумай — в долг! А у меня у отца деньги были, велися маленько. Ак в коробке послал каких-то — серебрушки. Я всем показываю: "Во, мне Митрей Никитич послал денег коробок". Дак это нарочно, и хохочут все, а у людей-то и того нету.

Всю зиму в лесу живёшь. Потом выйдешь, опять надо на сплав. Ак ведь ты подумай, это бедово дело! А жёнки-то — дак с робятишками в лесу. Жёнок выпишут — и робёнка надо вести в лес. А у кого корова была — дак и с коровой. С коровой в лесу! Тесно да маются. Ой, беда ведь! У колхоза нету денег, пошлют всяко.

Дак поневоле поёшь про коммунистов песни, бедно ведь. Пели мы песни: "Сталин ходит по могиле, каблуками топает. Ты вставай, товарищ Ленин, пятилетка лопает". Дак у нас приезжали из района, ругали, что мы вас посадим. Мы ведь подростки были, у нас девок было одних двадцать с лишним, и всё более подростки. Которые не подростки, дак те не поют. Те уж были годов некоторые двадцати пяти, а мы что — пятнадцать, шестнадцать, вот год такой. Дак мы робим-то нисколько не хуже этих. "Судить судите, сволочи", — я говорю. Мы никого не боялися. Большие уж которые старые — дак те боятся. А подростки — нам хоть оторви голову, нам всё равно. А Яшка был, со мной одногодок, он хорошо в балалайку играл. Играл в балалайку, а мы песни шакалим поём, дак только давай, про всё начальство. Наскладываем всего, что тут с нами сделаешь! Духом-то не падали, хоть и мукой мучили, да.

Подростками убежали домой на Октябрьские праздники

Мы подростками тогды были. Игнаха Микишин приехал на лошади и лошадь загнал дорогой — чтобы не ездили на Октябрьскую домой. Я уж тогды была годов восемнадцати, наверно. А у нас три дня праздник — Митрев-день ведь. Мы всё равно убежали, не боимся! Уж все удрали. Домой пришли, отпраздновали — надо идти опять пешком. Нас ведь никто не повезёт. И шли просекой. А с балалайкой, весело! Всё девки да ребята, нас много — весело. Там река-то большая, она часто выходит, растает дак. Мы там какие-то дерева скатали да за реку поплыли. Что было маленько не сплотить? А нам что, смешно только. Робята боевые, всё молодяжник такой. Быстрая река-то, и мы тут заплавали (90), выкупалися и балалайку-то всю вымочили. Потом клеили, она вся вымокла. Ну и смеху-то у нас, делов-то — молодяжник! А ведь всё равно весело, молодые дак.

Вот тогды пропащего-то (91) жеребёнка ели тот год. Очень уж было голодно. Я-то не ела, мне никак не проглонуть. Не знаю, пошто жеребёнок пропал, он, быва, где-нибудь засел ли чего ли. Он не больной, ничего. Что-то сделалось, маленький жеребёнок. Вот ведь как худо жили.

Поездка в Пинег за рыбой

На химии работали, на заводе гнали смолу. Меня тот год в лес не отправили, а на заводе оставили. А я-то ведь член артели была, меня и оставили на заводе. Я одна из молодых-то, а надо было ехать в Пинег (92) . Я была пятнадцати годов, чего я видела — девушка ещё молодая. И вот меня посылают в Пинег ехать, за рыбой. А весна, знаешь, поздно уж, всё таять стало. Отец тогды был живой, говорит: "Да куды же ты, Паранька, как же ты поедешь в Пинег?" Я и век там нигде не бывала, и дороги не знаю, и как одной ехать в Пинег? А ведь неблизко Пинег.

Ну, я поехала. И вот запал дождь. А там ещё есть простой волок (93)  такой, там домик, и у этого домика ночуют. Всё у меня промокло, а ехать-то далёко, боле двадцати-то километров, и я вся мокрая. Ак вот надо ещё из Пинега будет приехать. И дождь лупит, падёт. И там мельница. Ну, я увидела эту мельницу — не приворотила, еду дале. До основанья замёрзла, вся мокрая. Поехала — там опять мельница. И огонь. И вот я на эту мельницу привернула, сидит два мужика — мельник да такой мужик. И говорят: "О, Господи, откуда ты явилася?" Я сказала им, что вот так и так. Мужик говорит: "С какой деревни-то?" Я сказала: "С Явзоры" — "Ох, у меня там на Явзоре-то много знакомых". Ну ладно, сидят, вино пьют. Говорит: "Вот выпьем, и сейчас поедем к нам. Я тебя увезу домой". А у него никого нету, жёнка одна, нету детей-то. "Ты у меня, — говорит, — поживёшь, высохнешь, это всё высушим у тебя, тогда я тебя вывезу на большую дорогу и поедешь в Пинег. Это ведь невозможно, где ты будешь сушиться-то? Поедем, поедем ко мне!"

Ну вот, мы приехали. Домой приехал, муки навёз жёнке. "Жёнка, открывай давай. Я, жёнка, девку привёз". А я вовсе молоденько, шестнадцатигодовенько девочёшко. "Что ты, вся мокрая девка-то, давай сушиться!" Ну, высушили девку. Я две ночи ночевала у них. Всё у нас тогды были хорошие люди, тогды не было плохих-то людей. По Пинеге хороший народ был.

Ну, я в район (94) приворотила, пришла в контору. Тут мне всё выписали. А тамочки из Кевролы (95) послали парня да мужика тоже в Пинег, после меня. И вот там в конторе-то им сказали, что уехала девка с Явзоры, молодая, дак хоть бы там не запуталася нигде.

Ну, мы с ними поехали. Я тут за лошадями всё ухаживаю. "Какую, — говорит, — нам дали хорошую работницу, всё коней напоит и всё поможет". Хохочут — такая девка боевая! С Пинега с мужиками-то ехала до Карпогор (96). Из Карпогор-то чего, Карпогоры-то как наша деревня мне, сто раз была, дак знакомо. А чё, пешком, бывало, из Карпогор-то овыдень (97), что Карпогоры!

Вот так вот бабка! Только где я не была! "Где мы, где мы не бывали, где мы не работали, по чужим деревням шлялись, времечко коротали". Вот так вот, трудно прожили, всяко, а кабыть и не жили. Всё, девки, всё — шабаш, батюшко наш!

Курсы в Архангельске

Я бывала в Орхангельске, я там на курсах была. Я бы ничего и не понимала, кабы не училась. Меня всё на курсы посылали. Я и от лесопункта сколько раз ездила, и от химии. Полтора года, полторы зимы ходила дак.

Один-то раз в Орхангельске всю зиму жила. Ездила когды за грузом в Пинег — дак на другой год, годов семнадцати, верно. Я не хотела ехать-то, всё равно посылают — поезжай на курсы. Ну мы с Олёшкой из Лавелы поехали. Олёшка-то был ещё нам маленько родня, сват. Ехали ещё тогды на лошадях, станции были. Ну уж в Орхангельск приехали — тамочки машины! Я глаза расширила, как всё равно заблудящая. Вот думаю: "Зря я приехала сюды, меня всё равно растопчут где-нибудь". Как хошь, хоть разворачивай, прямо чистое горе! Ну ладно.

Ночевали в доме крестьянина, ничего что в Орхангельске. А столько тогда было шпаны, тут после пятилеток-то этих! А у меня были рукавицы хорошие-хорошие. Я уж кабыть и не спала, всё караулила, караулила, нет, потеряла одни исподки (98) новые. У меня высадили (99) как-то из-под головы — уж не укараулишь. Быва, и вздремнула, не знаю.

Ну, я пошла в баню. А я ничего не понимаю — как это в бане моются в городе? Там таз дают и всё, а я не взяла — склала одежду да ушла в баню-то. Дошла, а у меня и никакого тазу нету. Ну ладно, мне дали таз, вымылася всё-таки в бане. Вышла из бани и заблудилась — пошла по колидору не в тот конец, там ворота открыла да вышла под угор, спустилася где-то не тут. Ну ладно уж, всё-таки вышла на дорогу да ушла. Пришла, сказала, дак хохоту! Надо мной хохочут — смешно. Ну потом-то я привыкла, всё хорошо. Потом всё поняла везде, весь город узнала, ходила везде. Училася там всю зиму. На про-мастеров учились. Это от химии, от подсочки-то от этой посылают — поят, кормят. На это не смотрят, что грамоты нет, а всё равно посылают.

Стахановка.
Отказалась плохой лес рубить

Я зимой в лесу. Порато много робила. Ведь никто так не робил, пожалуй. Сколько я лесу рубила дак, у-у! Ведь мы с Параней на пару по двадцать кубометров лучковой пилой пилили. Теперича "Дружбой" эстолько-то не спилят. Я крепкая была из себя-то, хоть и не толстая. У меня бригада была женская, звено. Одно звено было по области женское — моё, только одно было. Бабы не умели ране-то, а потом мужиков-то не стало — все заумели. Только стали одни бабы рубить. Вот как народ мучили!

Тоже руководители всякие были. Это я ещё работала бригадиром. Дак весной нам не давают лесу хорошего рубить. Мы уйдём, и рубить неохота. Нам ещё носила Окуленкова обед — стахановцы! А стахановцы весь день расхохатываем, нечего делать-то. Самые хорошие девки у меня были. А неохота нам рубить — там нечего рубить-то да катать. Какая польза? Тут ни заработку, ничего. Какой тут лес! Мы только балуем, вот тут у избушек-то притворяемся. Целая бригада шлялася, целые десять дён не рубили, шлялись ходили.

И вот стали говорить: "Что вы не робите?" А я говорю: "Ак чего робить-то, какая польза? Мы ничего не заробим. Тамочки где срубишь? Нам чтобы хороший лес отвели, дак уж мы бы и робить стали". Вот так бабка! Я почему-то никого не боялася. Нас никто и не судили, не за что.

И нам отвели хорошую делянку, и вот мы тут стали опять рубить. Небось отвели хорошего лесу — и стали рубить. И не критиковали, и не ругали меня, никто и не накажет. А тогды за кажный прогул судили. Никто нас не судил. Дак мы рубили всё лето и всю зиму — двенадцать тысяч надо срубить нашей бригадой за год. Мы много рубили. Тогда и зарабатывали немало, много зарабатывали, хорошо. Кормили хорошо, всё было — мяса и всего сколько хошь. Мало время хорошо-то жили.

Там бараки были, мы жили-то ведь не в лесу — на сплаве всё жили. Там много нарублено было, бараки хорошие. Там всё по-хорошему жили, там всё люди были, много бригад. Рубили всё лето, ведь лесу-ту было порато много нать.

Тут никаких выходных не бывало — месячник! Дак сколько месяцей! Выходной дают один, да опять месячник. В воскресенье-то едва выстираешься, как выходной дают. Опять месячник — да опять раз выстираешься. Всё вот так, всё и мукой мучили людей. Сколько было месячных, без числа!

Как отец дом строил.
Лесохозяйство до колхозов и после

Нашему-то дому сто двадцать годов, наверно. Старый дом. Мой отец с дедей Мишей строили, вот с братом-то Михаилом. У нас ведь лес-то хороший был. Ране-то не рубили лес, не разрешали, наоборот, до колхозов не давали рубить лес. Рубили только по рекам. Лесники, объездчики там сколько-нибудь отведут кому, дак берут билет. Недорого билеты были, лесу-то сколько хошь.

А ныне всё срубили. Вот тут занабилося (100) перед войной-то, тогда уж всех боле лесу было нать. Ак рубили кто знает как! Всё вырублено было дочиста. Ведь вот дураки-то! И куды этот весь лес ушёл? Кто знает, не знаю. Всё так и бякнуло, как в яму. Немало в море утопили. Теперь новый нарос, теперь ведь новый лес — он быстро растёт. Говорили, что тихо — нет, он быстро. Только этот молодой-то лес, он слабый. Нать, чтоб лес был крепкий, старый.

В партию не вступала

Я не бывала коммунистом-то и партийной не была. Звали меня, два дня в сельсовете держали — не пошла в партию. У меня мати-то ведь Богу молилася. Мне мама всё время говорила: "Не ходи в партию".

Как-то я шла, а в читальне сидят мужики. А этот Егор Максимович, этот агитатор был такой, мне в раму колотит: "Ай, Параня, зайди-ко сюда". А их там сидит сколько, не знаю, много. А нас много шло девок, поём песни идём. Я зашла, думаю: "Чё там?" — "Запишись, — говорят, — в клуб безбожников". А я говорю: "Я ещё сегодня помолюсь, дак завтре запишусь". Я нарочно, назло им это. Захохотали, чего со мной. Больше никто и не уговаривал никогды, ни в какие безбожники.

Вот Дашенька-то, она счетоводом у нас, говорит: "Как Параньку в партию возьмут, дак нас всех из партии выбросят". Дак я говорю: "Я не пойду к вам в партию". Я ведь не ворую нигде и бригадиром работаю. Я ведь воровать не буду, народ-то меня ведь уважал. И я не боялася. Дак я ведь про них, про партейцей, и на собрании скажу, я не боюсь. А меня не посадишь, я никого не боюсь, вот такая была бабка. Я ведь была работница-то хорошая. За что меня посадят?

Люди уезжали в города. Паспорт

Тогды вокурат пятилетки. А этто ведь очень зажимали людей-то. За опозданье, маленько опоздал кто — судят. За кажный пустяк судили, так всё было строго. Отсюда убегали: из Суры, из Лавелы, из Верколы — все в Северодвинске. Там был тогда судострой, дак вот уехали все туды. И там тоже лес рубили. Там какой-то начальник уж больно хороший был, он принимал всех на работу. После все в Северодвинске жили, самые хорошие люди и самые работные. Вот там потом и опоселилися, потом как-то и документы достали. А ведь нам не давали паспорта, никому не давали, ни у кого паспорта не было. Дак насилу какую-нибудь справку кто-нибудь достал, а паспорт не дают. Вот такое было время, без паспорту! Долго не давали паспорта.

Вот я на курсах была, потеряла паспорт-то, у меня украли. И мне дали временное удостоверение. А паспорт получила уж после. Дак вот в загсе надо, а меня и нету в загсе-то (101). А мне смешно, я хохочу. А там в милиции говорят: "Пошто тебя нету в загсе? Родители все есть и сестры". А Аннушки тоже не было. Я говорю: "Я отрешена, меня отрешили: я староверка". А это раньше отрешают молиться, как не та вера, дак вот я нарочно говорю: "Это я отрешена, дак и нету". Вот после все засмеялися. Ну, всё-таки дали мне паспорт, тогды стали давать.

Дак вот и завыезжали, вот все и уехали из деревён-то. Все сразу-то не поехали, жили ещё порато хорошо. Зарабатывали много, до войны-то хорошо ведь жили.

Вступление в колхозы

Силой в колхоз тянули ведь, силой. Придут, заставляют записываться. А после хохотали, говорят: "Завтре ворота закроются, больше не пустят в колхоз". Дак вот силой. Они дают не колхознику-то самую плохую землю да налог наложат. А тебе не уплатить, дак тебя судить будут за налог-то: поневоле зайдёшь. Вот так и заходили. Ведь все колхозы так организованы, не у нас у одних. Это всё точно я знаю, что так было. У кого две коровы — одну и отберут в колхоз. Это беднота-то, сирота-то — у тех ничего нету. Дак они ничего не сдавали, им полдела.

Мы средняки были, не кулаки. Нас не раскулачивали и соседей не раскулачивали — средняков-то не раскулачивали. Кабы не стали выплачивать налог, дак тоже бы довели до конца. Поневоле в колхоз зайдёшь. Да сами говорят: "Идите, скоро ворота закроют, в колхоз брать не будут". После и родители зашли в колхоз.

У нас два гумна взяли, одно-то было вместе с дедей Ондрейком, в той половине. Дак у нас на одном вся деревня молотила — хорошее гумно-то, овин такой хороший. Кто ни просится, всех пускали, все  молотили у нас на гумне. Ведь много было гумен-то, да не все и пустят, а у нас пускали всех. Там холмовяна (102), вдовы — мужики-то убиты на войне — дак всё: "Пустите нас помолотить". — "Молотите, молотите, сколько хотите", — дедя Миша пустит уж, когды сами не молотим.

И вот стали отбирать скота-то. А у нас было две коровы, дак мы одну корову променяли на телушку. Выменяли большую, хорошую телушку. А эта телушка здоровенная, мы её зарезали да упрятали на подволоку (103). И у соседей тоже две коровы, а две коровы не давали держать. Не давали две скотины кормить, отбирали. И эти зарезали тайком. И все знаем, кто режет, и никто не докажет (104). У нас народ был хороший, у нас не скажут друг под дружку. А потом жили в лесу, дак мясо всё с собой возили — знаешь, как хорошо, худо ли.

Кулаки были, чего уж. Вот на пароходе ходили. Там Степан Григорьевич был — пароходчик, капитан. У нас ведь много было капитанов и много было пароходчиков по Явзоре. Дак всё отдали им — этой бедноте-то. У них ведь ничего не было, они ведь от этих людей и колхоз устроили. У них ни коней, никого, да коров-то ведь мало было. У кулаков отобраны коровы были. Взять чужую корову! Я бы не взяла. И молока неохота от чужой-то коровы. Экое-то горе! Твоя кормилица! Эка кормилица — задаром взята! И всё знаю, дак мало ли похвастают где-нибудь: "Мы да мы", а у меня в душе кипит: "Паразиты вы, у вас ведь всё не своё".

Вот такие времена, вот я старая, дак всё прожила. Только надо мной-то ни с какой стороны никто не издевался, хоть и голодны были и всё. Я не вашим и не нашим, я ничья, только работай знай.

История про то, как Коля Анку замуж не взял

А вот Игнаха раскулачивал, уж тот-то беднота был. Вот ведь ещё недавно помер. У тех ничё не было, дак вот раскулачивал людей, и все знают, что он раскулачивал. У его всё чужое! И так обидятся люди! (105)

Девка (106) Анка была у него, красивая девка. С Колей познакомилась. А они кулаки были и "верхушка деревни" ещё, которые богатые самые. Беда (107) мати недовольна была, не нать было матери-то, чтобы женился, взял Анку-то: "Батько нас раскулачивал, не нать нам такая невестка. Я уж к Игнахе, — говорит, — не пойду в гости". На крыльцо  пришёл, хотел уж, верно, вести её (108). И никак не дали взять, родители не дали, с крыльца увели. И всё.

Ох, Анка как плакала! Она всё у меня работала на скотнем. Я иду, она картошку копала тут на улице у себя, приворотила ко мне. "Вот, — говорит, — не дали за Колю, дак я пойду за другого". Я говорю: "Ну дак что, хоть и пойди". Ведь как? Уж не любя пошла, больше некуда идти, годов-то много — вышла. Так не любя ради и жили, не любила она его.

А Коля к ней уж не ходил. Он бросил, всё. Дак Анка ведь девка-то ничего, можно бы. А вот батько раскулачивал, дак не нать, говорят, нам.

Как осудили людей на десять лет за овёс

Это колхозы-то началися, тогды Павел Никифорович был бригадиром, Гриша Максимов — хозяйственник, вишь, хозяйственники были какие-то.

Ну, хлеб весь был не убран. Много в колхоз забрали, и убрать-то ещё всё не могут. И вот запал овёс (109). Овёс запал, дак он уж и непорато хороший был этот овёс у них. Мокро тогды, уж растаял снег, а всё равно мокро. Они, наверно, всё равно этот овёс бы и не убрали или коням на конюшню возить бы стали. И вот тут кое-кто ходили кузовом (110) за овсом. Мы-то не ходили, наша семья не носила и не ходила.

И вот нашлись люди, кто-то доказал (111). Там за рекой две женщины было, не наша одна-то — доказали. И вот пошли с обыском А у Гриши, у хозяйственника, Палага (112) тоже ходила за овсом, тоже корову кормят. Эва Анна ещё Южаковка да еще Парасковья, Анны Оврамов-ны мать. Восемь человек ли десять ли, не помню всех-то. Дак у них дома, быва, по кузовку было занесено тогды, по скольку они тут занесли — немного! Много не наношено, а так только приносили.

И вот этих, и Павла, и Гришу. Он бригадир, дак он, говорят, когды убирали, вроде ещё подымал кузовье жёнкам. Не жалел этого — худой овёс-то дак. И вот всех их судили на десять лет. Канаев судил. Он на суде-то: "Расхищники, расхищают колхозное имущество", — ревел.

И вот за какой-то кузов всем по десять лет дали! Ну, у всех семьи. У Гриши-то да у Палаги — мужика и жёнку, обоих. Увели тогда вот столько людей! Вот какая беда была. На суде-то все мы были, ходили.

Ак прямо страшно, судят дак. Весь народ идёт на суд, ведь жалели же баб-то. Как повели, дак так все и плакали, так голосом ревём! И спровожали, повели ведь, это ведь подумай, из одной деревни столько! Это ведь бедово дело! И всё десять лет, ты хоть лопни. Дак жёнок-то, наверно, попереже отпустили, освободили.

Померла в тюрьме у Анны Оврамовны мать. Только выпустили — померла. Десять лет присужёно было. Дак как уж отпустили, померла, не могла прийти домой. Говорят, разрыв сердца сделался. Порато жалела, дома трое осталося детей да мужик. Хорошая Парасковья была жёнка-то, очень хорошая.

У нас мати-то ведь родила меня старой, а Парасковья-то тоже Оврамовну немолода уж родила, тоже уж много годов-то было ей. Она уж не думала боле рожать-то, она наряды кое-какие уж стала продавать свои — ей и не надо. Там шёлковы сарафаны были и юбки. А я пошла с ней по траву, в Устье. И она бежит со мной. А я ведь бежкая (113): такая была, бежу. "О, — говорит, — Параня (она Парасковья и я Парасковья) — вот у меня родилася Аннушка. Ты тоже родилася у матери-то у старой. Мене Аннушку-то, быва, — говорит, — и не вырастить". Я это часто сказываю кому-нибудь, как это она говорила: "У меня вот Аннушка родилася. Я старая, быва, мне ведь и не вырастить". А вот так Бог и привёл, в тюрьме померла, не могла прийти. И не растила Аннушку.

Ссыльные

Посёлок вот там был у нас, хохлы были. На Ваганнике были саратовцы. Да татара ещё были, да всяких тут йих навезли. А там ещё посёлок был по Юле-то (114), ведь посёлков-то было порато много. Едешь по Пинеге, дак всё навысылывано — всё посёлки были. Всё посёлки, и посёлки, и посёлки!

Собранье собрали в сельсовете, что привезут самых худых людей. Напугали. Самые плохие люди! Дак они ничего не делали худого никому. И они никакие не худые, а все хорошие люди. У нас потом узнали, когда раскулачивать стали и выселять — которые самые хорошие, тех и выселили. Дак за что, вот за что? Вот так же и этих нагнали всяких к нам. Сразу-то (115) они были "лишенцы", так их и называли. И были они действительно лишенцы — они лишёны были всего. А потом вроде применили званье "переселенцы". И ничего они тут, никакие не бандиты были.

Украинцы

А эти хохлы-то некоторые, дак у них ничего и не было. А они не захотели в колхозе, коров увели своих. Вот их очень много за то высылали, что они из колхоза попёрли обратно своё. Я ведь всё знаю, они всё мне рассказывали. И вот так и мучили всех мукой.

И нам-то была канитель с йими. Ой, сколько тут канители-то было, вот где муки-то! Мужики-то все: "А куда их девать?" Сказали, что такие вот уж очень плохие, дак их запехали всех по Явзо-ре — двадцать с лишним километров, а других — в Сямженьгу (116), так же далёко. Дак им надо и хлеб-то завозить, продукты Хоть и мало, а нать кормить чем-то. Дак вот на наших лошадях. Я ещё тогды была подростком маленьким. Я тоже возила. У меня родители старые, брат на работе. Кони-то есть у нас, дак вот мы возим сами, малыши. Нам навалят, мы и повезём туда продукты. Всё вот так и возили, ма-ялися.

А ведь они голодные, очень голодный народ. Им ведь не давали есть-то. А сколько объелося! (117) Там есть коренье объедальное, в озёрах растёт, оно как репа, такое волосатое. Корова съест, дак объестся, объедались ране иногды коровы. Ну вот, они не знали, наварили. Дак сколько их померло! Вот вишь, как голодно-то!

Ак этто придут, тут рядом Микифор Фоктисович жил, дак у них ночевали эти хохлы, они уж пускали всех. И у нас отец и ма-ти были ведь хорошие, приёмистые (118), они никого не обижали. После-то ведь запрещали, дак обыскивают ходят, чтобы не ночевали хохлы. У нас в боковой избе всё два парнишка жило. Мати накидает худой одежды на печь. Нать где-то ночевать-то, ведь на улице-то очень холодно. "Дак вот, — говорит, — как придут обыскивать да найдут их, тут нам тоже не добро. Дак скажу, что самовольно зашли, я их не запускала, они зашли там по лестнице самовольно". А робята всё и ходили, там и ночевали. Вот так вот. Хорошие-то люди ещё запустят — и в бани и везде, а некоторые... Ой, горе-горе!

Они очень уж плохо жили. Ну а потом у них немножко и стало получше. И у них стали колхозы. Да тут на посёлках-то всё стало хорошо. А эти хохлы-то, они работные, ох, они и работные! Тогды иногда и хлеб убивало, а у них никогда не убьёт ни хлеб, ни картошку. А в сузёме (119) ведь скорее утренник (120)  падёт (121)!. А эти хохлы раскладут огни (122) у полей — у них всё хорошо. И хлеба сколько хошь, и коровы доят хорошо. Скот у них был после хороший. Сколько они сдавали масла! Очень много возили! А сколько отсыпали зерна-то государству!

Ну, потом все уехали, это совместились-то когды, нашему колхозу вот это и осталось. А на Ваганнике всё в Лавеле осталось, Лавель-скому колхозу.

Меня-то с того посёлка и с другого все знали. Дак мы с ними после все вместе работали. Наш колхоз и они. У них гармонист, девки — много. Поют хорошо хохлы. И мы там с ними дружно жили на посёлке-то. Хохлы нас хорошо принимали. Мы приедем, дак пожалуйста — напоят, и накормят, и всё-всё-всё.

А между собой-то они ерестливы (123). Как заерестятся, дак прямо не знаю — друг дружке глаза клюют. Вот какой народ. А саратовские не такие. Саратовские — они хорошие. Я всё была депутат сельсовета, я годов двадцать была депутат. И хохлы разъерестятся между собой, мне жалятся: "Ты какие-нибудь прими меры". Я говорю: "Знаете что, я не ваш депутат. А я с вами и разговаривать не хочу, вы друг дружку не слушаете, вы, паразиты, дерётесь прямо, ведь так нельзя. Вас раз раскулачили, ещё один раз нать раскулачить. Надо дружно жить!" Они со мной-то хорошо жили, на меня не ругались.

А после они завыезжали (124). Сперва отпустили молодняк, девок отпускали молодых, со мной одного году. Я их знаю многих, мне всё письма писали. А робят-то не отпускали, те лес рубили, я тут была мастером. Это война была когда — тогды.

Саратовцы

У нас внизу (125)  жило три семьи саратовцей. Там была боковая изба, на иску ещё, у нас там ещё сенник был. Мы вот в этой избе живём, а там жили саратовцы. Мужики рубили посёлок — сами-то там все на посёлке жили. А семьи — в деревне. Вот у нас три семьи жило, привезли. И так пустишь, и как хошь — всё равно заведут и будут жить. Они к нам и после всё ездили, у нас жили.

А сколько их в Вологде где-то везли, дак померло! Тиф у них был. Ох, сколько их нарушили (126)! Дак они потом рассказывали, что семьями прямо нарушались дорогой-то. Ведь что, они голодом!

Поля Баннова у нас жила, Банновы фамилья йим. И эта Поля Баннова, ещё вот Настасья Михайловна, женщина, сходили в Саратов — за чем-то ходили. У них, верно, оставлено, упрятано, бывай, и деньги где были упрятаны либо чего. Мы-то и не знаем, мы и не спрашивали. Чего будешь спрашивать: нам что, какое дело? И родители не спрашивали, пошли в Саратов — пойдите.

И они собираются, а мы бегаем, ещё небольшие, к ним вниз. Они нас не таятся, всё разговаривают, не боятся. У нас ведь запрещено: родители не велят, чтобы мы никому ничего нигде не рассказывали.

Ушли — и нету, и нету, и нету, долго. Наверно, боле месяца их не было. Явились. Сходили на родину, пришли обратно. Не знаю, как они добирались. Наряжалися, по деревням-то шли. У нас ведь держали (127) кокошники, повойники, дак тоже в повойниках, говорят, шли. Сходили в Саратов, вернулись, дак ведь здесь семьи, пришли обратно дак.

Они уехали после, совсем уехали от нас, на посёлке их не было. Не знаю, куда они, как они уехали. А остальные-то ведь после заразъ-езжалися. Уж тут обжились дак. Мы поедем куда-нибудь за сеном мимо Ваганника, дак приворотим — нас любые приимут. Которые у нас жили — дак мы приедем как ко своим, они знакомы, как свои. Вот так вот, с людями обживёшься дак. Чего, всё равно люди. Ведь они такие простые, такие же люди, как мы.

А этих ведь били хохлов-то, ох и били их! Ведь так били! В баню запрут где-нибудь — это Егорка бил Максимов. Ну, у нас в Явзоре-то самый плохой был Егор Максимович. Он и хохлов-то, и лишен-цей — всех бил. Дак тогды уж боле не били их, права им дали, они были "трудпереселенцы", а потом такие же, как мы.

Их не брали ведь сразу (128) на войну-то. Потом всех на войну взяли. Дак он зашёл к ним в барак, там жили в лесу: "Мужики, до свиданья. Я вам ведь, быва, кое-кому и надоел, дак вот простите меня". А они говорят: "Тебе первая пуля в лоб — от своих". Дак его первого, быва, свои и убили. Ведь очень свои много обижались, и немало своих-то на таких подлецей. А ведь немного таких-то, уж он очень был худой. Всякие есть вот, родятся. А отец его очень хороший был мужик, дак говорит: "Лучше бы ещё пять девок, чем один сын". Вот такой сын, от людей дак горе!

Ак женился, дак жёнку-то от кулаков взял, раскулачены они, раскулачил своего тестя. Раскулачил — хоть бы что, не стыдно! Бедная Анна-то была. Уж он её мукой мучил, Анну-то, горе чистое. Тепе-рича уж ихного-то никого, пожалуй, и нету роду.

При мне, наверно, убил мужика у Короля. Я на сплав шла тогды. Были мы на Ваганнике, вот с Егорком-то и шли. Сапоги у меня розные (129), я сапоги ремонтировала на посёлке-то. Километров тридцать был лес нарублен. И вот мы с ним шли с Ваганника. И там у Короля избушки такие. Нать через избушки идти, по насту шли. Река-то в одном месте уж вышла была.

И там саратовской мужик-то пошёл в Коми. А в Коми-то можно было спастись, там так не обижали. Он чью-то собаку поймал, хотел зарезать ту собаку. Я не знаю, чья собака была. Может, с посёлка была, я не знаю. Ну, он эту собаку повесил, ещё не содрал её. Думает, собаку-то сдеру, дак хлеба нету — уйду на это. Там до Коми-то километров шестьдесят либо как, лесом-то.

Мы с Егорком-то идём, дак Егорко пришёл к нему и почал его как лупить. Я вся перепугалася, а там под угор, под угор сбежала. И вот не знаю, он его убил ли не убил, а он оказался потом мёртвый. Хороший мужик-то. Я их всех знаю, они все нам знакомы, всё равно как здешние уж стали, ведь долго жили.

Татары

Ещё были татара, они там жили подале Ваганника. Они, татара, врозь с саратовцами, у них другой посёлок там подальше был. Те на Ваганнике, а тот семь километров оттуда. Ну, тоже у них коровы были и всё, и тоже маслозавод был. У нас в малой-то избе после тоже жил татарин, его выслали. Он покупал коней. А у нас две лошади было: одну лошадь мы сдали в колхоз, а другую татарам продали. Они ведь едят конину. И у Южаковых жили всё татара, татарки. Я их знаю, всех татарок мы знали. Они всё в штанах, а у нас ране в штанах не ходили бабы, только короткие держали, ак нам интересно казало . А нынь все в штанах.

После-то все стали знакомы — и татара, и все. Познакомились — как все свои. И с татарами не ерестилися жили. Нюрхоять была эка Нюрка, Нюрхоять всё звали, вот так у них свои зовут-то. Интересная она была, эта Нюрка: "Ой, Паранька, ты ведь мастер-лес!" Я говорю: "Да, Нюрка".

Внизу татарин жил Солтанов дак. У него трое детей. Он такой, не находит на татарина-то вроде, он белый. И девка была Ольга — белая, хорошая, красивая. Жёнка была чёрная — татарка. Как ужо парня-то звали? По-татарски как-то.

Жёнку-то у него посадили. То ли у ней чего не хватило — её посадили за что-то. И вокурат война началася. Дак вот Солтан-то с ро-бятами худо жил. Он-то уж, наверно, совсем стал голодный, поесть нечего. И чего ему надумалося: хотел парня зарезать своего да съесть. Не знаю, другой парень где был, и девка не знаю где у него, а жёнка в тюрьме сидела. Он парня-то увёл в лес и в лесу-то нож взял. И у него уж не хватило сил-то дотронуться-то. Парень у него вырвался, увидел, что батько неладно, без ума. Он уж совсем голодный, этот Солтан-то, ему уж помирать надо. Ну, парень всё-таки побежал на посёлок. Побежал и сказал, что вот батько-то помирает. И вот чего с ножом? Хотел его зарезать? Кто знает, чего он думал. Сам помереть, ак съесть ли не съесть ли, а думал, верно, чтобы и он не маялся. Ну пошли татары-то туда к нему, понесли молока. У них, верно, и коровы не было своей, ничего: жёнки не было дак. Ему литр там или пол-литра ли выпоили. Он ведь и ожил, и он остался живой. И потом он после работал с нами, он был продавцом. А он вообще-то боевой был, петь любил.

Жёнка ещё всё сидит в тюрьме. Мы в лесу жили, я потом домой приехала. Она и вышла из тюрьмы и пришла к нам ночевать — из тюрьмы шла на посёлок. Ну, я ей и сказала, что вот так было: что голодны-то очень. Все живы остались, никто не нарушился. Ну она ничего, не знаю.

У нас жили, дак к нам пришла ночевать — мы пустили. Они жили в малой избе. Ну с йими у нас уж чего — татара татара и есть. Не саратовцы! Саратовцы — те все-таки наши люди, а вот татара-то почему-то не такие. Так мы не обижали, ничего, а оно вот не так. Да, а пришла ночевать — мы пригласили, пожалуйста, ночуй, чё. Я ещё с ей поговорила, всё ей рассказала.

И вот всё-таки Бог удержал, не зарезал парня-то и осталися живы, гляди-ко ты. Он бы помер и парня бы зарезал. Парень вырвался у батька. Чего, у его сил-то нету. Вот ведь до чего заморят, какое горе!

Поляки

Меня на курсы посылают. Посылают на курсы на десятников, в Кылму. Вот там как (130) поляк было! Нагонили как поляк! Ведь тогды вокурат война стала, дак поляки-то наехали туды. Всё полячки. Но были и офицеры, офицеров много было. А как строго они над своими жёнами ведут, дак на улицу не выйдешь и не покажешься. Ой, какие они поляки-то, вот дак поляки!

Этто сразу-то к нам привезли этих поляк. Это до войны вот, в то время. Сколько тогды поляков-то нагонили, ух! Ак малых-то робети-шок кабыть и не привозили сюды да, йихных детей малых не видала. Вот старух да стариков. Они тут ведь ходили свободно. Картошку копали у колхоза.

А вот эти в лесу-то были пригонены, у них комендант свой был. Наш комендант вообще-то, не поляков. Нас к ним не пускали, не велели — чтоб мы не ходили. Комендант, тот не пускал. А после-то, через год-то, свободно стали, все вместе: полячки, мы — и все работаем. Тогды сплав, дак лес катали. Всё почему-то молодёжь, девки. Девки всё такие нарядные, хорошие девки-то, красивые. Полячки ведь красивые девки, и у них одежда хорошая, они все срядные. Все тогды с нами свободно жили. А робят-то не было, я вот не видела робят-то йихных-то, поляков-то. Вот эти офицеры-то были, такие пожилые.

И один поляк всё ходил к нам, слушал последние известия. У нас было радио: мы стахановцы, дак у нас было, нам всё проведут, чтоб мы всё знали. Сразу-то их и пускали. А потом Петрунька, бригадир, не стал боле-то пускать. Говорит: "Вы к нам больше не ходите". Ну ладно, не стал поляк ходить больше к нам.

А я грибов собрала, наварила, дак пришёл этот поляк-то, офицер. И Иван Иваныч пришёл ко мне в гости из Шотогорки. Мы грибовницу (131) ели. А поляк этот всё вроде против нас. И Ванечка с ним всё придаки-вает да заодно. Иван — тот по нашим и по вашим, вот такой: вашим-нашим, всяко. Ведь всякие люди-то есть. Дак как им, полякам-то, хотелось, чтобы немцы нас забрали! Это они-то не сказывали, тайком. Я потом сама выслушала, они с Ванечкой говорят. Они с нами не разговаривали, мужчины-то. Уж вроде и все встречались и работали вместе. А они всё против нас, хоть и вместе живём и ходимся (132).

Всю войну здесь жили. А вообще-то с поляками у нас дружбы не было. Только в разговорах были, а всё равно нигде никакой дружбы-то никак не было, никогда. А вот эти переселенцы-то все — они как наши были.

Немцы

Немцы были в Орхангельске раньше: все заводы, пароходы — всё немецкое было. Давно ещё. Много было очень ихного-то. А потом как эта революция-то пошла, дак их по Волге там где-то — в Поволожье. И вот, гляди, и немцы Поволожья — их ведь вакуировали всех опять сюды. Они распёханы были по местам, были оттуда все отвезены, подале от войны. Только мужиков. Уехали опять домой, война-то прошла.

Было два у нас немца вакуировано к нам. Они у нас работали: один был кузнецом, а другой кое-где так работал. Свободно жили. Один парень был со мной с одного году, дак он женился на Явзоре у нас. Была вдова, дак у ней ещё двое робят было от него. Ну, уж была у него мати тогды жива, дак ещё мати-то сколько рас посылку посылала. И сестра учительница. Ездила она туда к ним. Говорит: "С йими там чё, они там все не по-руски говорят. У йих, — говорит, — не так ведь молятся: сидят, и все с книжками, какие-то в руках книжки дёр-жат (чего у них там написано?). Они, — говорит, — не крестятся". Не знаю, как они, эти немцы, молятся.

А татарин молится, дак его хоть пинай, он не встанет, он лежит. Я видела, как молятся они. Они молятся и дуют чё-то в руку: ду-ду-ду-ду-ду-ду. Лежит, приди пни — не встанет!

Была бригадиром в колхозе.
Никого не судили

Ох, в войну-то как маялся народ, ой горе, горе! У нас в Явзоре, быва, только два мужика осталося: Петька Дурынин, Артём, ну ещё Петро наш, дак тот не здесь и остался. А тут, гляди, у нас всех убили, всех мужиков. Из дому-то по скольку человек. В первую очередь наших забирали отсюда. А которые в плен попали, много попало в плен наших. И одни остались бабёшка с робятёшками.

Да, трудное время было. Садим картошку, дак некоторые воровали. Робятёнка-то, какие голодные, худые, это ведь подумать! Я бригадиром была. Картошку посадим, только посадили, я говорю: "Ты, Витька, пошто копаешь? Что, ошалел, я тебя за суд подам!" Дак разве подам я за суд на него? Поругала только. Небольшой ещё. Копак! Домой принесёт матери, мати сварит. Дак и после войны какой народ-то голодный. И ведь воруют да воруют, дак оно ничего и не родится. Насадим ведь много, колхозу-то много садили картошки. Ну, тогда отсыпали государству ещё.

Ну вот, дак и не одна жёнка воровала, много. Ещё какой-то уполномоченный приехал из района, я забыла. Ну, я сказала этой Орсентьевой, председателю колхоза. Я говорю: "Не будем судить, а давайте их хорошенько отругаем. Поругаем, сделаем собранье на поле — вот там, где садим картошку-то. Там раскладём огонь, сколько хошь вари да ешь. И робята придут — ешьте, только не воруйте". Что с йими сделаешь? Дак стали как говорить да их бранить! Тогды ведь строго. Орсентьева-то говорит: "Ведь ты знаешь, тебе сейчас нужно десять лет дать. Да мы вас простим. Прощаем всех в этот раз, но вперёд-то вы подумайте, ведь надо как-то не так". Это тут поговорили, поговорили. Мы не дали отдать их под суд, не отдали. Нет, никого не осудили. Поругали, поругали. А я ведь им соврала, говорю: "Теперь знаете что: жёнки, где садим картошку, всё кто-нибудь караулит. Вас ведь подкараулят. Там кто-то из правленья под кустом сидел, дак видели, что ты сыпала". Вот так. Поругаешь в учёбу — чего судить. И слава Богу, не судили никого. Орсеньтьева-то ведь партийна была, а мати ей ругала, не давала: "Маруська, нельзя, — говорит, — никого не судите". Не судили никого.

Как Фёкла корову прокормила

Ну уж тогды война замирилася, Фёкла очень плохо живёт. Сколько у ней было — ну человек, наверно, семь семья. А само некорыстно, маленько . Ну она так-то бы и ничего жёнка, только нянькой дома, понимаешь? У ей мужик-то был хороший, Иван, убили на войне его. Ну корова красная (133) была. Ак и корова-то настолько худа, ей корму ведь нать, корове-то. А чё Фёкла? Как тут докармливать её весной? Да вот вишь-ко ты, нать, чтоб корова пропала!

Я бригадиром была. Ну уж всё сено вывезено отовсюду. Вот там на Бродовицах много ведь сена, хорошо, зародов -то (134)  очень много. Все зароды были вывезены, уж кони выпущены, кони там уж ходили. Фёкла пойдёт с веничком запахивать эту трушку (135). И вот эти щенята, робятишка-то маленькие — все с кузовками. И вот этой трушки на-кладут в кузовки-то.

А там баня была по-на угору-то (136). Я гляжу — Фёкла идёт, несёт трухи. А там был Пейко. Пейком-то зовут, он Артём вообще-то, а это так, прозвище, его батько звал так. "Ну, — я думаю, — не пойду я в тот заулок: там Пеюшко выбежит, опять скажет: „Параня, вон Фёкла несёт эту труху". Я пошла, тут своротила (137), а там у Онтоновича было точило, точили ходили на улице. Иду, а он вокурат тут точится, этот Артём. Говорит: "Ты вишь-ка, что делают?" Я говорю: "Чего?" — "Фёкла-то?" — "Чё Фёкла-то?" — "Несёт сено с Бродовиц". Я говорю: "Там никакого сена нету давно, всё увезено". — "Иди, — говорит, — вытряси на конюшну". Я говорю: "Нет, не пойду". — "Не пойдёшь дак, иди! Я те говорю, что иди". Я говорю: "Не пойду, я те сказала, что не пойду, там сена нету, и не пойду".

Ну ладно, я не пошла. Он побежал, да у этой Фёклы на конюшну вытряс это кузовье-то, ты подумай! Дак там уж труха худая! У Фёклы подать нечего, корова только понесла, пропадёт корова. Она бы этим тоже не прокормила уж трухой. Вот вишь, какое горе со слезами! Корова-то вся опрела.

Я пришла назавтре на работу её послать. Тогды бригадиры-то всё по домам ходили, к каждому. Ну, она говорит: "Паранька, у меня корова пропадёт, как же я буду?" Вот так и так. А вокурат Ондрей из армии пришёл, первый парень у ней в армии выслужился. Я говорю: "Фёкла, возьмите ночью лошадь у Ивана и поезжайте трушничать (138) в гору вот (а дорога есть через Сторожиху). Только никому не сказывай, что я вам лошадь дала, и ночью съездит пусть Ондрей". Они съездили, привезли — хоть бы что, прокормили корову. Ведь вот видишь, ведь семью кормит! Вся довольна Фёкла-то. Вот я сказала, научила: "Съезди, привези сена — и корову прокормите". Людям-то нать ведь добро-то сделать. Ведь нельзя так.

Ну вот так вот, надо справляться. А я не боюсь, и всё своё. Ведь говорят: правду только надо, жить по правде, а не так. Дак никто и худого не скажет. Я ведь очень долго бригадиром-то была. Никто ничего не скажет. Не выгоню: "Ты ко мне не ходи". Пущай ты чего и наделал — всё нать это исправить как-то. Про бригадира всего наговорят. Как будешь делать-то неладно, дак наговорят. Надо ведь ладно делать.

Я ругаться-то ругалась. Поругаю людей, дак чего будешь делать-то. И никого не осудила. Я не буду на людей спехивать. Тогды голодовка после войны — и картошки накопают, и всё сделают. Чего будешь? Только поругаешься да не заявляешь. Хоть чего заявляй, дак можно всех посадить. И никогды не плакала и не ревела. Я сама за себя стою. Стояла бы и справилась бы со всем. Да и не пошла бы по блату кому-то давать, а кому-то не давать. Ведь это нельзя так: люди-то все парны (139).

Я всё бригадиром в колхозе-то дак, а после мужики были. Да хоть и на сенокос бригадиром отправят, я отдуться не могу. Дак меня ведь уважали мужики-то, со мной пойдут все, никто не скажет, что я с ней не пойду. Я ведь не обижаю.

Воровала картошку для бригады

Мастером-то когды работала, летом-то ведь лес не рубим, дак я не в лесу, а меня отправят на сенокос. Этто у нас вывозит лесопункт. Дак вот меня с девками сено ставить отправят. Живём, сама работаю с йими. Ну, нас там было шесть человек. И вот девки хлеб съедят и убежат. А убежат — надо писать докладные, сразу судить. Ну, чего с йими делать? Прямо чисто горе. А мне-то давали килограмм хлеба, да мати ещё и карточку (140)  свою мне отдаст иногды, скажет: "Возьми сама".

Ну ладно, мы там живём, и вокурат Спасов день был. Девки у меня убежали, за Спасов день все ушли. А там конь был Майор — хороший, лесопунтовский. Он за реку хорошо плавает. Я говорю: "Фимка, поедем, накопаем картошки". Там у лесопункта было насажено, туды подале-то. Вот тут у дороги у них был как предусадебный участок.

Я говорю: "Они сами же жорят, всё начальство. Поедем, накопаем у них картошки, дак девки не будут бегать-то, картошкой будем их кормить". Она согласилася, эта Фимка.

Ну, мы с ней поехали. У меня был перинник — ну вот такой матрас да мешки были. Мы взяли мешки, обои по мешку и поехали копать картошку. А там лодка была, дак мы переехали, лошадь переплавили. Пинега-то ведь большая река, ну да я куды хошь перееду. И лошадь по нижнюю сторону лодки — он хорошо плавал, конь.

А у нас Спасов день — праздник в Явзоре. Кто-то, верно, бражки наварил. Дак ещё песни поют, ничего что голодовка, чутко (141), песни поют — это жёнки, бабы. Я говорю: "Ишь-ко ты, на Явзоре-то песни поют".

А тогда ещё тракторов не было, и вот всё на лошадях. А всё на войну-то везут, везут, везут! А мы копаем картошку — близко дорога. А темно уж, потемнечило. Я говорю: "Как это увидишь, дак падай, не жалей". Ну, так и делаем. Проедут — опять копаем, которая покрупней, выбираем. Накопали по полумешку. А я ведь крепкая была, ядрёная была такая. Ну, по полумешку накопали и понесли. Там конь был привязан, этот Майор. Мешки положили в перинник, через коня перебросили. У нас ведь всё через коня кидают. А там песок, идём ночью-то по песку.

И за рекой-то заревело, за Пинегой-то. Вот я говорю: "Там кто-то есть". А нать идти нам вокурат в то место. Тут дорожка-то будет в гору, недалёко. Я говорю: "А вдруг у нас кто-нибудь пощупает — да картошка, дак скажут: чего, откуда это?" А там выкопана картошка-то много. Вот беда-то! Ведь она-то что, она-то никто, а я-то — мастер. Да. Ну чего делать-то, чеши голову, говорят, ломай, чего хошь делай. Ну что же, я говорю: "Ну ладно, поедем. Быва, и не спросят и не посмотрят, кто там есть".

А там насеяны поля, дак охранял поля Артюга. Он приехал с войны, чего-то ранен дак, он охранял ходил. А он боится к нам подойти-то. Слышал — мы едем. "Какие-то гопники, — потом рассказывал, — ехали за Пинегу, я слышал".

Мы переехали, на коня мешок взвалили, никто ко мне не подошёл. А нам ещё нать по мосткам ехать. Я говорю: "Садись". — "Нет, я пойду пешком". Боится на лошади, испугалась да вся дрожит. А утренник, холодно, Спасов-день, далёко время-то, я вся замёрзла еду. А надо ехать-то километров, наверно, двенадцать — далёко. А по-переже-то ещё сенокосчики жили от сплава, избушка была. Я и говорю: "Быва, Фимка, и приворотим погреться к этим, там Иван да Маша Веркольская живёт. Али, — я говорю, — быват, и сядешь теперь?" — "А что, я теперь устала, дак я теперь и сяду". Она села, а я пошла пешком, отогрелася.

Солнышко поднялось высоко. Ох, как баско! (142) "Ну, — я говорю, — Фимка, ведь девки придут. Столько картошки, нать куда-то спрятать". — "Не знаю", — говорит. Я говорю: "Ладно, я за реку один умещу, полмешка-то зарою в мох. А этот — сяду ли наперёд — тут положу да закидаю травой. Девки придут, дак варить будем, будем выносить да варить". А они рады, лишь бы кормила! Я этой картошки наварю, сама и варю всё, ну, девки едят. "Это, — говорят, — Параня откуда картошки-то носит?" А не говорят мне. Наваривала, наедятся, больше никто не убегал. Ну тут дело пошло.

Работаем, живём. Начальник лесопункта приехал, этот Иван-то Иванович. Приехал и продуктов нам привёз: мяса да всего. Я тут наварила — и картошку варила, и суп наварила. Картошка вкусная. Он говорит: "Ух, какая картошка у вас вкусная, а у нас там цыгана много вырыли". Свои цыгана-то! Вот бабка-то, вишь, какая.

И сено выставили, и больше никто не убежал. Очень хорошо, и судить не надо. Бабка на людей наворовала, ведь нать как-то жить ведь. Ведь кто-то тоже ест досыта, а я ведь не себе, а всем вместе. Никто ничего не скажет, никто не провалит. Дружно я жила с людями, меня люди любили.

Сенокос

Коровы-то — я доила их, дояркой была. И заставили нас пасти самих. Ну а мы пасём далёко коров-то. Коровы много доят, они там очень сыты на посёлке-то. В деревне-то ведь не такие пастбища были, а там хорошо доят, дойные коровы, хорошие.

Ну живём, а там наши приедут на сенокос. Тут их много, семья большая, много народу. Иван Онтоныч приедет, он бригадиром тогды был. Ну, дале дошло дело, коровы убежали на Хаймы. И мы на Хаймы пришли к сеносчикам к нашим, явзорцам. Мне Иван Онтоныч говорит: "Параня, хоть бы нам корову какую-нибудь подоили на мусёнку (143) бы.

Так мы бы хотели молочного-то". А они нас рыбой кормят, чаем поят. Я сейчас сходила, подоила, их и накормила мусёнкой. Дак, быва, ещё и на другой день так же. Я корову бутылку подою — порато дельно. У них-то ведь коров нету, я всем надою, всех кормлю. Дак я и не одну подою корову, и не от одной, дак и незаметно.

Меня Артемей Василич (144) ругает. Я говорю: "А ты чего? Жалеешь, что я их накормила молоком? Ты знаешь что, они живут в Ёжуге почти что. У них ничего нету. И чем вы помогли? Эка беда — накормила своих рабочых молоком! Разорили колхоз!" Дак я говорю: "Не жалей!" Ничего, больше не смел и сказать. Думает: мужики-то узнают, дак заругаются. Ничего больше не говорил.

А я вот ездила на сенокос с коровой со своей. Отправят, дак и корову подою. И все молоко ели и хотели со мной ехать: "У Параньки там что, хоть молоко будет". Я уж Аннушке-то не оставляла корову. Дома тяжело ей с коровой, она была больна. Ещё и телушку как-то водила, ой смех! Телушка и корова, обои там живут.

Лечение болезней

У меня сестры никакие не правят и не парят (145), только я одна. Всё-таки я, наверно, на отцов род похожа, а не на материн. Тётушка Анна всё правила и ейные дети все правили, от тётушки Анны все, от того роду. Я её худо и помню: раскулачили всех, убили мужиков-то обоих, сына и мужа.

Отец не правил, он — нет. Он бойкий батько был, он всё бегом. Вот чего-нибудь зашивать да плотить, да лодку — вот это егово дело. А вот этого у него не было — он не правил и не парил. И дедя Миша не правил никого. А у меня вот получается — у самой на себе. Вот чего-нибудь не так повернусь иногды, дак эти места попарю-попарю всяко, полажу. Я всё сама, руками своими. На себе-то ещё лучше умею: я всё знаю, где чего у меня, где чего болит. Всё знаю у себя и всегда же и поправлю: где вот лопатки или чего. И я сама и глажу. Голову-то, вот видишь, парю. Везде всё помну, попарю — и будет лучше. На других-то хуже.

У меня такие руки, верно, чуткие. Фельшарица-то у меня всё спрашивала, как растирать да чего. Да ведь они знают, что я всё правлю да парю. Я ей всё сказывала. Она: "Ты лучше меня знаешь". — "Кто знает, лучше ли, не лучше ли, а только думаю, что вот так", — говорю. И приду — меня у ней заставят растирать, я у ней растираю.

Лидка болела. Она заболела, и болит, и ей рвёт, не проходит. И она говорит: "Параня, попарь меня". Ну дак чего я ей напарю? Я её пощупала-пощупала и вижу: у ней чего-то не то. И вот я говорю: "Ну ладно, Лида, ведь это нельзя мять очень порато". А я потом фельшарице сказала вот этой, которая ко мне ходит: "Была ли у Лидки-то?" Говорит: "Нет". Я говорю: "Ак поди, ведь нать чего-то с ней делать, она совсем больна". — "У ней ведь, — говорит, — это отравленье". Я ей говорю: "Никакое у ней не отравленье, у ней другая болесть". Её отправили в Карпогоры — у ней рак и никакая не пересада (146) и не отравленье никакое. Ну, она ещё после сколько тут полежала и померла. "Рада, — говорит, — смерти-то, да как помереть-то, не знаю" — что это тяжело, это уж тут не вылечишь: рак.

Коровы: характеры, лечение, уход

Пасли мы коров колхозных. Тогда ведь коров-то было у нас двести самое малое, да в Лавеле триста либо триста пятьдесят. Да телят тоже сотня, быва, с лишним. А теперь сорок у всех. Тогда коровы-то какие красавицы были, дак ох! Всё холмогорский был скот. Холмогорки ведь красивые коровы. Вымена такие большие у йих. Костромские тоже хорошие коровы, но у тех вымя покороче, пошире вроде. Ну эти, наверно, больше доят, холмогорки-то. А у нас много доили, очень много доили коровы. Свои-то литров двадцать надоят молока. Да такие коровы были здоровые, хорошие, свои-то!

Старая, дак много знаю. Раньше-то не знала ничего. Купила корову на посёлке, ведь без коровы-то худо жить. Ну вот, мы корову купили с Аннушкой, повели домой. Домой привели, и у нас хлев был во дворе там. Он маненькой хлевок такой, тесно корове вообще-то. Я привела корову, запустила. И вот эта корова прямо на стены кидается. И ничего не ест. И доить пойду — не доит . И уж больше совсем не задоила. И прямо я расстраиваюся с коровой-то, и Аннушка расстраивается. Чего-то с коровой неладно. "Надо, — говорим, — поладить'". Мати: "Грех ладить!" (147) — всё греха боится.

А пришла сиротина просить. А тогды ведь были голодные люди, бедные. А она эть знает, эта сиротина, ладить-то: "Я, — говорит, — умела поладить". Я пошла, её привела, говорю: "Пойдём к нам ночевать". Я её напоила, накормила, всего ещё надавала.

Она к реке сходила за водой. А эту воду-то несёшь от реки, кого встретишь, дак нать и не здороваться и ничего не разговаривать. Лучше, чтобы никто не видел, сходить к реке — ладишь-то кого дак. Вот она наговорила. Она у иконы молилась — молилась по-хорошему, молилась по-настоящему. И чего она там говорила, я не знаю. И она корову поплескала в уши да в поево вылила. И настолько стала смирная корова, дак это очень! И доить стала, и заела (148), и всё хорошо. Вот, эта старуха изладила корову.

Ну, корова у меня жила-жила и съела иглу. Я бригадиром была уж тогды. Аннушка пришла: "О, Параня, у нас корова-то ведь пропала". А она упала, дак лежала. Я вскочила, дак прибежала, дак как перевернула! Я испугалась, что пропала корова. Силы хватило, только корова полетела! Корова-то не пропала — встала. А в ту пору, наверно, игла-то ушла куда-то да воткнулася в кожу в ейну. Корова-то боле ничего не доит. Тут старуха приходила лавельская к празднику, дак чё-то шептала-шептала — ладила. Ничего она не понимает, эта старуха!

А я-то не знала, что игла у ней. Я думаю: "А чё нам эту корову держать, хоть бы не пропала". И вот я стала резать свою корову. Мужики тут — Иван Леонтьевич резал, Вакуленко резал — тут всема (149) резали. И кожу-то стали снимать, шорконули, игла-та в кожу встег-нулась. "Параня, — говорят, — иди-ко сюды". Я пришла, говорят: "Гляди-ко, у коровы-то игла встегнулась". Ак она, быва, опять могла уйти куда-нибудь, вот эта игла-то, и могла бы и пропасть корова-то. "Вот, — я говорю, — какое чудо".

Ну ладно, живём-поживём. И я (это до того-то ещё) у Рябоконен-ко посмотрела: белоголовая телушка. Я эту телушку хотела купить у Рябоконев-то, она очень красивая да хорошенькая. У меня белоголовая и та белоголовая. Глаза-то, шерсть-то чёрные, голова белая — красивая телушка. А всё за Рябоконкой ходила по полям. Она такая полевица, эта телушка!

Ну ладно. Я у Рябоконки эту телушку стала покупать. Говорят: "Паранька зря покупает. Она всё за Рябоконкой за одной и ходила, дак она убежит к Рябоконке потом". А ведь вот в деревне-то все люди знают (150), дак мне кто-то сказал: "Ты придёшь за скотиной-то, дак надо самой отвязывать. И что в кормушке есть, хоть какая грязь — в карман положь маленько. И принесёшь домой-то и во свои ясли положь. И скажи: как у Рябокона жила пара Божия коровушка, так и у нас живи".

Я эту телушку купила, так и сделала. Ну и скоро выпустила её на улицу. И она как за мной, телушка-то, летит, дак только давай! Рябо-конка идёт рядом — она и не глядит на неё. Ну, говорят: "Паранька чего-то знает". А ничего, вот только то и есть, ничего не знаю. Подсказали! Ак я всем сказываю, я говорю: "У кого покупаете, дак сами отвязывайте, чтобы не хозяин вам подавал, а сами. И из кормушки корму-то маленько, хоть немножко, чуть-чуть". Я старая, дак я много теперь знаю, как нать обходиться.

Домой приехали мы. Живём. Красавица! Молоко-то хорошее такое было, дак ни у кого такого. Она, нельзя сказать, что уж порато дойная, но всё-таки восемнадцать-то литров доила. Ну надоит, снимешь, дак сметана-то жёлтая да прямо полкрынки — половина сметаны. Мы долгонько её держали. И такая любушка, порато она люба! Да ручная уж такая!

А вот в поле ходила и всё — такая полевица! Всё равно, кто пасёт коров: пока пастух тут не отвернулся, она тут ходит-ходит-ходит-ходит. Только чего-нибудь — и она уж улетела. Убежит и наестся самого хорошего. Где лучше, тут и ест.

Про быка

У нас всё были холмогорские коровы — хорошие, дойные. Быки холмогорские. Я на скотнем бригадиром была пять годов, наверно, или боле. Дак они хозяйку знают, быки-то. У меня был Хазмен — хороший бык, такой смирёный. Он такой был белый, большущий. И он любую телушечку случит. Он одну ногу закинет, и на одной, и не вередит. Дак вся Каскомня водили коров, у них всё чего-то неладно всё: "Корову сломали!" А ведь худа ухажёрка, дак худой и бык. Ведь это от кого зависит, не знаю.

Как-то Игнаха Микишин привёл корову. А два быка-то было, вот Хазменок да Пёстрый бык. Повели корову-то, на пастбище привели.

И быки-то побежали, а он с ремённой. Он стегнул, да быку-то глаз выстегнул. И ох, эти быки-то под угором как ревут! Дак не подходи! I Да землю роют, да ревут! Вот глаз выстегнут, дак бык без ума. Мне го-ворит Поля Южакова: "Паранька, ты можешь ли их, этих быков, от-сюда?" А ведь я смело к ним. А они вот такие горячие, а всё-таки по-слушали эти быки меня. Послушали. Я их почала лупить, и они побежали домой в Гору — два быка. Прибежали да колодец весь растрепали на улице, всё сломали с горячки. Меня-то не задели, а на колодец — вот как это им бедно (151) !

И этого Хазмена я потом стала лечить. Думали, что он ослепнет, окривеет. Я всё кислого квасу ему из квашни носила. Посолю и плескала да всё его лечила: "Хо-о, Хазменушко-то! О, родимой мой!" Ведь он увидел! (152) Я жалела йих.

Соболь

Много собак держали, много. Было чем кормить-то — не теперь, не такой мор. Было, чем кормить собаку — сколько хошь, ешь. И молоко налью ему — он налопается. Дома-то был у нас раньше большой пёс, большой — Соболь. Я потом отдала в Лавелу Маслову, у которого парня-то ладила (153). Вот я им отдала. Он ходил всё на охоту с ним, дак очень хорошо. На охоте этот Соболь очень хороший был, очень много ловил он лосей. Он всё равно загонит её (154), он большой из себя, такой большой пёс. Еговых-то собак всё где-нибудь волки съедят (тогды волки были), а этого Соболя не может никакой волк съесть. Вот какой был.

Его настолько боялись собаки, этого Соболя! Всякие собаки были, иные кусавливые были. И вот с ним идти — ни одна собака не подойдёт к тебе. Он хозяин, верно, по посёлку был: они между собой, собаки-то, ведь знают друг друга. И он вроде немножко-то и на людей кидался — у дому своего. Я пошла к ним. А тут рядом соседка какая-то: "Не ходи, у них пёс кидается". Я говорю: "Нет, меня не съест". Пришла — он скачет на меня, рад: я пришла дак. Ох и рад!

Я у Машеньки ночевала, у крестницы. Он пришёл, лёг там к окошку, лежит. Я говорю: "Пойди, Соболь, пойди. Я ведь завтре уйду, ты пойди туда, к хозяину пойди". Он полежал-полежал и ушёл — знает, что я не возьму. А там ведь кормят хорошо, да привык уж к ним. А всё равно когды в Лавелу ни приеду — кажный раз спроводит. Сразу в избу придёт, лащится тут ко мне. "Вот дороганушка ты мой!" — захвачу его в охапку.

А они его жалели. Уж он старый, глухой стал. Парня-то в армию взяли, дак он говорит: "Пока я служу, дак вы не нарушайте (155)". Его где-то машиной размяло.

Грозы

Вчера сверкало. Как ночью-то отсвечивает — не гремит, а отсвечивает только — скажут: "рябиновая ночь". Да, грозы были ране. Теперь не такие. Оно вот раньше часто так гремело, мы на подсочку-то ходили. Дак которое выше всех дерево, вот эта молния разлетится в это дерево, обязательно в высокое, да чёкнет. И скатится по всему дереву стрела — это так всё дорожка, идёт дорожка. Дерево сразу посохнет, и серка не побежит.

Ох, как-то гром загремел, дак такой! Катится туча, дак прямо бе-ла-пребела, а там чёрно-пречёрно! Да как накатилось на нас! Да как это загремело, дак только все котелки полетели. В стену-то как шар-нуло, дак я думала, сейчас залетит молния. Ак ведь и залетала к некоторым, и пожары были. За рекой тут у одних залетела, дак покатилась по полу дыркой, упала в дырку. А у меня загната корова там за избой-то была. Стукнула молния, думаю, корову-то, быва, убьёт. И настолько темно! Как это было страшно-то!

Кони были связаны под угором. Мужики говорят: "Теперь все кони убежали". Ну скоро прошла туча, укатилось всё. Пошли — ни одна лошадь не оторвалась, и все стоят. Испугались кони, не шевелятся. Вот как вот. И лошади понимают.

А вот в Репище -то есть озеро, говорят, в этом озере очень много железа. И вот туда притягает, где много железа. Там всё убивает в Репище (156). А у нас, кабыть, никого не убило. Эва женщину убило на мельнице, мельница у нас была. Аннушка-то у нас с пожара шла, пожар был в Рудухе. Лошадь убило и жёнку убило. Она ведь держит за удила, дак вот от удил, наверно, жёнку и убило. Её бы не убило, убило бы лошадь одну, а она держала за узду, за удила. А лошадь-то, наверно, заскакала либо что. И обои лежат, убило обеих — лошадь и жёнку. Это у нас недалёко тут.

Ткацкое искусство

Я умею ткать-то, сновать умею. Домой сновальню приносили, мы с мамой сновали в этой избе. Я ещё теперь, наверно, не спутала бы. И нитили мы и всё. Я нитить умела, славно и нитила. Теперь мне одной-то не сделать, теперь-то уж стала и забывать. Пестреди ткали у нас, гумажные пестреди. И реднину, и клетчитину, и просты (157). Эту пестрядь дак я хорошо ткать умею.

Всё было: станки были, и подножки, и всё-всё было. У всех всё было, у кажного крестьянина. И всё помаленьку пилили, скоро всё истопим. Берда (158) ещё есть на подволоке да эта нитиньца-та, дак нать со-жгать. У нас не доткано было одно ещё — мати не выткала, а после ведь мы ткать-то не стали. Так осталось, дак на нитки потом куды-то мы испортили. Всё! Нам на что? Нам ведь не надо. Мы ведь работали как мужики, дак накупим сколько хошь! Стали ведь возить всего, у нас ведь одежды-то немало.

Я поесье (159) всё ткала. Сколько поясов! Хорошие были, широкие, кистьё-то наведут! У нас сестра Оксенья дельно ткала, та-то уж больно красиво. Раньше девки нарядятся в большие праздники. Ох, в шёлковых-то сарафанах, дак ох, поесье-то, кистьё-то! А ленты-то какие! Дак всякие, широкие! Да эти повязки (160) были, дак ещё повязки накладывали. А шёлковые платки!

У меня всё было, весь наряд был. Я много продавала, да у меня всё равно бы всё пропало. Оно, шелковье-то, оно как лежит-лежит, дак оно всё вылежит ведь, оно просто так прахом берётся. Я сколько ещё задаром сдавала (161), было у меня пестрединников -то (162)  много. Да чего, всё придут, просят, а бабке и не жалко, давай пусть, пусть берут.

Артистка

Ой, сколько раньше пели песен старинных! У нас ведь хорошо пели. Тонкими голосами как запоют! А как много-то голосов! Весь район вот эти песни знал, все пели. А ведь хорошо вообще-то, красиво поют. Много я песен-то, очень много знаю. И новые знаю, и старые знаю. И петь-то, мотив — всё умею. Ой, как я хорошо пела! А теперь уж и забывать стала. А иногды одна-то, нечего делать дак, трою (163) какую-нибудь песню. Сама так шепотком, про себя.

А теперь ничего не поют. Только скачут, пляшут да. Я недавно в клубе с Татьяной пела песни. Старинных много спела песен. Тогды ещё и голос был хороший. Говорят: "Параня, ты ведь очень стара, а ещё и голос хороший". Теперь что-то и забываю песни-то.

Ну, зиму-то спровожали, дак ведь наряжалися ходили! Дак я как-то не могла утерпеть, в старинном во всём нарядилася. Домашние раньше были синие синяки (164). И причитали невесты-то в таких. Ну, повязка и ещё хорошая бисерница (165) , всё бисер везде. Я одна дома была, никто не видел. Я сама одна нарядилася и повязку привязала. Лента пёстрая — бывалошные хорошие ленты. А зима, холодно. Я вниз поддела теплуху — тёплую, большую, толстую такую, а наверх одела всё это. Ну ведь дельно, хорошо!

Пошла в клуб, за рекой клуб был. Пришла, там это во всём нарядилася — меня никто не признал, никто не знает! Ну, тут мне первый приз дали — бутылку шампанского. А чего, я ведь лёгкая. И это уж плясали, а у меня дыханье-то лёгкое, меня уж не узнаешь, не учуешь. Я тут не буду храпеть, горчеть (166), меня никак не узнать. И все, прямо все усмеялися. А Клопов был, говорит: "У нас такого нету, такой женщины, это не наша откуда-то". Написала записку, сзаду-то ещё там бумажка, написано, что жениха ищу. Клопов-то вызвал танцевать. Я танцевала-танцевала, да он упал. А у него толстый такой пинжак, я на него и села, и понюжаю (167)! А он тоже представляет — ползёт. Все как захохотали, говорят: "Невеста-то, невеста-то!" Дак настолько ревели, дак все на ура ревут! Всё поминали: "Паранька смешно-то устроила!" Дак я всё чего-нибудь представляла.

"Тунеядцы"

А как-то опять живём. А тогды тунеядцы были — которые не работали. Которые были и лентяи, а которые и на самом деле чего-нибудь неладно. И один тунеядец приехал на Явзору. Твгда вот колхоз ещё был да пилорама была, пилили на пилораме-то.

А этот тунеядец был районом-то отправлен в Верколу на химию. Их два тунеядца-то, ещё второй, они вместе, обои приехали. Там они убежали. И документы вроде в милиции, ихные-то документы, туне-ядцей-то вот этих. Один приехал на Явзору и говорит: "Мне бы где-то надо опоселиться. Я приехал по высоковольтной линии". Тогды линию надо было проводить высоковольтную. Сказал, что рабочие должны приехать. Те поверили, ему ещё денег дали. Говорят: "Там на Холму Параня живёт, она одна, она, наверно, пустит". Ну он пришёл, ей вот так же говорит, она согласилася. А другой тунеядец работал на пилораме, его взяли.

А я пошла к ней, говорю: "Чё, Параня, это чего-то ненормально. Чего он живёт и живёт, никаких рабочих нету, живёт уж две недели". А она кормит, тратит. Он: "Я тебе уплачу, я тебе уплачу". Он говорит: "Я зубной врач, я могу ещё и зубы вставлять". Ак вот там фельшари-ца была Зоя, он пришёл к ней за щипцами — выдергать-то зубы. И Паране заменил сколько коронок. Ну, он на самом деле, может быть, это и может.

Идёт Клопов, говорит: "Паранька, пойдём зубы вставлять, у Па-рани ведь этот вставляет". Я говорю: "Да это не врач, вы чего своей головой думаете? Какой-то приехал, он чего-то не то". Он ещё захохотал надо мной. Я бригадиру-то стала говорить, а зять мне Иван Сергеевич говорит: "Да, тётка, насери ты им, ты чего с йими позоришься!" Я говорю: "Дак чего, какого-то запустили тут бандита, нать принимать какие-то меры".

Бригадир пошёл проверять. Пришёл — говорит: "Ну, покажи паспорт". А у него паспорта-то нету, у них всё отобрано в милиции, все документы. Говорит: "У меня паспорта нету, у нас оставлены все документы в Карпогорах". Он позвонил в милицию, а там говорят: "А мы давно уж ищем йих".

И он коль ведь умён! Там ехали веркольцы (168) с сеном на тракторе. И вот он к ним на трактор и приехал в Верколу. А там вокурат не было председателя, заместитель был. Он этому заместителю-то говорит: "Мне бы надо лошади. Я по высоковольтной линии, у нас сломался трактор, у меня там масла, нать увезти". Тот поверил тоже — он так дельно разговаривает, такой хороший человек, лошадь-то и дали, и сани даны хорошие, и лошадь хорошая дана.

А друг, тунеядец, тут с ним вместе. К нам на пекарню с лошадью с этой пошли да там шесть или семь мешков хлеба положили. Да повезли в Суру продавать на веркольской лошади. В Суру-то приехали, там жёнки ещё ерестятся, кому досталось, кому нет. Ну, тут им денег давали, эти мешки расхватили у них живёхонько. Они-то говорят что: "Мы в экспедиции работали и нам это надавали мукой, а нам куды с мукой, вот мы и продаём".

Ну, Оля утром-то пошла на пекарню пекчи-то — замки сломаны и муки увезено. Нету муки, увезено. Оля стала звонить, заявила. Ну, потом там обнаружили. Вот их в Лавеле и поймали. И их обоих этих тунеядцей, забрали, увели. Дак видели одного в Орхангельске То ли убежали ли, то ли оправдались — опять на воле один тунеядеи

Он-то ведь ещё невесту искал, этот тунеядец-то. Говорил: "Был; бы какая, дак я бы замуж взял, водворился бы (169)". Ещё обманывает! И верят. Я сразу не поверила, ведь до того смешно, прямо смех!

Ну ладно, это всё прошло уж, потом живём. Машка была избачом (170), молодая девка. И был праздник. Надо ставить бы концерт а у них ничего не приготовлено. Я говорю: "Я бы сейчас приготовила и знаю, чего поставить. Вот этого тунеядца представить, да председателя, да бригадира. Без репетиции можно поставить такой концерт!"

Ну пошли все бабы — кто сватья, кто сват. Я была женихом и зубным-то врачом была. Тут усы сделала, я все ране эко-то выставляла. Дуська Дунаева невеста была, а я жених. Дак вот пришла к бригадиру, говорю: "Я вот по высоковольтной линии. Мне нать бы невеста. А Анна Фёдоровна была мати, Анна-то отдаёт за меня Машку, которая всех моложе. Говорит: "Вот эта девка-то, можешь и взять Я говорю: "Нет, эта мне негожа девка, мне бы нать невеста такая — постарше да у которой ума больше. Чтоб в погреб и с коровой. Ну как все грохнут, дак ревут во всю пасть! Прям всем смешно Ну дак уж коль долго старухи говорили: "Всех, — говорят, — Паранька смешнее, ну прямо смех над ней". Сделали такой концерт, дак удивили весь народ.

Политика

Ещё исполнители были ране. Арестованных каких вести — обязательно нужен исполнитель. Выберут исполнителя от сельсовета. Никакая не милиция, а в деревне исполнитель вызван. По очереди. У нас Аннушку ещё исполнителем назначили, вот больную-то Аннушку.

И вот когды Сталин помер, я вокурат бригадиром была, вот возила больного в Верколу. Привели к нам этого парня, и он у нас ночевал, и Аннушке надо вести его. Где же его Аннушка уведёт? Она ходить не может, пешком не увести. И на лошадях — ну куда она? И саней-то тогды чего-то было мало. Много тогды работы-то, ведь на лошадях возят сено и всё. Ну, я на работу всех послала и этого парня повезла верхом. Приехала, привезла его в Верколу, ничего. Везде — на сельсовете, везде — всё портрет Сталина: Сталин помер.

Ну, а у нас Олексей Данилович, он партийный. Пришёл на молотилку, там люди молотят, дак со слезами. Тут остановился, что, мол, помер руководитель Сталин, горе большое. А Сергеич у нас Иван, ведь он воевал, все войны тоже был: "О, — говорит, — ладно, эких-то хватит, много их". А после него Маленкова выбрали. И вот этот Маленков — он так людям помог. Он сразу с нас снял налоги со всех — это Маленков. Маленков освободил людей! Вот я это всё хорошо помню.

У меня Оля (171) всё: "Бабка-то всё с одной политикой". А пошто-то интересно. Я говорю: "Дак бабка-то всяко нажилась, дак бабку-то мукой мучили, всяко".

Ондрей Пилищук в армии служил, из армии пришёл. Он говорит: "Вот Сталин помер". Я говорю: "Слава Богу!" — "Ты что!" — говорит. "Да, слава Богу, он помер дак. Теперь немножко хоть да будет полегче". И налоги стали поменьше, а мяса не стали боле брать. Вишь, Сталин прямо не считался, высылал. А сколько их погубили — и винных, и невинных, и всяких! Да, не жалко человека, дак убавили.

А то ведь кур нету — всё равно за яйца плати. Овец нету — всё равно мясо плати за овцу. И зерно плати. Тогды колхозы стали, дак это сколько нать было отсыпать! Пялимся (172) с хлебом, дак мы все переселись (173) его сушить. Дак сколько сдавали, это ведь подумать только! Мужиков-то нету. Такие наложил налоги, дак шкуры готовы содрать с человека, это ведь подумай.

Ну, дак немало и погубили людей. С голоду люди помирали, ведь это разве хорошо? Вот это Сталин сделал так. И помирали, немало с голоду помирало. А по Воложью -то (174) сколько померло, мы ведь всё знаем. У нас немного. На Каскомне человек помер. Да робятишка малые — половина с голоду померли. Маленькие помирали, прямо так и валилися. Жёнке не давали со своим детищем, в лес угонят — он без матери помрёт.

И вот теперь до того же идет. Да, половину нарушат (175), а не нарушат, дак сами помрут. Да убьют которых да. Вот видишь, воруют да убивают да, читали в газетах-то? Теперича все распустили, боле ничего не нать. Дак на чужом-то жить — много не наживешь, нать на своем жить, а не на чужом. Ак вот теперь до того же доводят, чтоб мы с голоду пропали.

Все хотели хорошего, думали, что будет хорошо. Робили порато и все хотели наладить. Все прахом пошло. Вот неправильно нажито, дак неправильно и ушло. Тут все отобрали, на книжке деньги были — все ушли прахом, задаром. Десять раз обменили.

А сколько во время войны мы подписывались на заем, Господи помилуй1 А сколько мы отдали на фронт! Дак все помогали, помогали, помогали. Сколько я им облигаций отдала задаром, у-у! Дак ведь сколько миллионов было, я ведь много зарабатывала, много подписывались. А с меня все больше всех просят. Вот так бабка и жила. Ничего, и с голоду не померла. Дак, наверно, Бог помогал. Хоть и Богу не молилася, а трудиться-то очень трудилась, дак тоже польза Бог ведь видит, что на людей работаю. А ведь на людей-то работать хорошо. А чужой труд съедать очень плохо, ох, как плохо. Я и не хочу этого.

Современная жизнь

У нас ведь конюшня сгорела. И конюх тут был, и при конюх! Дак он вроде не курит. Ну вообще-то хороший парень конюх этот. А кони все были в конюшне, и вот он как-то коней всех выпустил, ни одна лошадь не сгорела Это на другой день какого-то праздника — Победы, наверно. И вот это первый день праздновали и на другой еще ведь празднуют. И вот я иду в магазин и увидела, как там дым Я думаю. "Скотней горит" Ой, беда! Середка дня! И как пластает, дак только давай. Ой, я зашла в магазин, реву во всю пасть, во всю глотку "Ой, там горит че-то, скотней ли чего ли".

А загорело -то (176) в сеновале вроде. Тут милиция приехала Вроде признали, что какое-то замыканье от свету. То ли робятишка там кто-нибудь курили, зашли в сено. Уж больно скоро загорело-то, только шифер затрещал, минутой сгорело все. Дак, бывай, и от свету — у столба-то чего-то отлетело вроде.

Теперь все так идет. Все сгорит, ничего не будет. Строить-то и некому все ушли, все разошлись. А ничего и не плотят теперь, много ли тут плотят? Вот как заставить теперь людей работать. Вот как? Вот как к этому подойти? Теперь не найти хорошего хозяина.

Дак небольшая и пенсия. Все равно нас обделают, нам маленькую дают. Дак ведь на самом-то деле такие оклады себе берут! Теперь такое время — туго. А им все мало Ведь вот в газетах-то пишут депутаты и начальство все в отпусках Гляди — все в отпуска ушли в самое горячее время Страда. Ак разве теперь в отпуск идти? Вот всего и наделалось, и все и неладно Горе прямо Вот пошто-то жалко, мне вот пошто-то жалко, жалко Я жалею народ И мне — вижу, что все не то — дак неловко. Часто так неловко. Беда. Маленьких жалко. А большие-то делают не так, дак бедно А маленькие-то ведь жить хотят.

Вчера у соседей, у Таньки была, говорю "Там у меня назаде-то есть горох. Дак теперь никого нету, дак ведь я собирать-то не пойду. Быва, там еще есть пироги (177), ищите. Поищите да берите". А парень-то слышал этот, ихной. И вечером бежит. Двери открыл, ворота открыл А я ничего не чую и не понимаю, чего ему надо И говорит "Можно у тебя там?" Ишь, не спрося-то не смеет. Вот, такой маленький, а уж понимает. Он научен, что ничего ни у кого не бери. А я подошла к нему, говорю "Ак чего тебе надо? Гороху, да?" — "Да" Ну я говорю "Там поди, сколько хошь бери". Убежал Дак прямо смех. Я Таньке рассказывала, как он ко мне за горохом приходил. Вот, такой маленький мальчиш-ко — и, не спрося, не пошел. Да "Можно мне брать?" Я говорю "Можно Поди бери" Принес Таньке домой сколько-то пирожков, нашел там Вот видишь как, интересно Вот такое маленькое и то — да, его учат, что не бери.

А теперь пойди воруй. Вот и воруют. Все украли, больше ничего нет, нечего воровать-то. Беда, беда, девки, беда. Горе. Этим-то дак будет горе всем Никакого ни учету, ни причету Дак они весь колхоз раздали Задаром. Все за работу дают "Заработано у тебя столько-то" И всем дают.

Сколько уж давали коров. Дак чего сробили, за какую работу-то? Как заработано-то, чего сделано? Где заработано-то? Как записано-то? Никто тут ничего не заработал. Вот крах-то и идет. Там надо, чтобы вперед шло случать, коров растить А у них кажный год все меньше да меньше, далее нисколько не будет И кажный год режут, режут.

Сколько они коров нонеча опять зарезали летом! А у них осталось ото всего колхоза — уж сорока-то нету, наверно. А раньше-то было у нас коров самое малое — пятьсот! А теперь сорок вместо пяти-то сот!

Дак они сено-то только себе ставят. А этому не надо, общему-то стаду? Дак вот себе-то ставят, дак ругаются, да спорят, да ещё других тут же приравняют в спор-то свой. Столько зародов (178) навозили, дак пошто-то не на общее стадо везут, а себе. Это они ещё наше доедают, которое вот нами было заработано. Это ещё наше — да, доедайте! Они доедят наше и вот тогды сядут. Дак вот и плачь, реви. Прямо не знаю.

Да вот коровы пропали (179), вот в тот год резали, сколько было шкур! Это ране дак какую зарежем корову — шкуры осолим, дак государству сдадим хорошенькие. А они всех коров зарезали, мясо всё раскидали, продали. А эти шкуры повезли в Суру или в Лавелу сдавать. Ничего, я скажу правду: смех и горе! У них эти шкуры все выгнили, никто и не принял. Эвондечки подалее там есть мост, а этто ведь канава, сделан ручей в Явзору-то, в реку-то. Они эти шкуры в эту канаву свалили, и у них там эти шкуры лежали. Я сразу-то не знала. И эта вода бежит в Явзору, люди пьют. От гнилья-то от этого ведь заразы сколько хошь!

Ну, я это всё узнала. А мне не терпится. Ведь я хоть и такая старуха, я разгорячилась прямо на них. А сколько этих мух-то, сколько заразы! Я пошла к фельшарице, ей стала говорить: вот так и так. А она говорит: "Ты пойди да им скажи". Я говорю: "Я скажи? Ты медик, ты должна призывать к порядку".

Я ругалась у ней. Ведь люди воду берут, вот заречана. И течёт в Пинегу. И вся грязь тут. Свалили шкуры! Выгноили да свалили в канаву! Я говорю: "Уберите от скотнего двора, чтобы эта грязь не была. У нас и так заразы-то сколько хошь". Дак убрали это всё. Сами съездили, убрали. 

Вот видишь, что творится. Ак никто ведь и не скажет. А я-то ведь что. Она говорит: "А я немного и получаю, мне за это не плотят". А я говорю: "За чего тебе плотят? Дак ты и уходи, как тебе не плотят за это. Ты ведь должна, ты фельшарица, кто ещё это может сказать?" Нарочно сходила в больницу. Вот такое дело было. Вот бабка старая, а всё равно вот не могу. Скажу схожу и всё. Хоть грех, хоть чего хошь, а всё равно говорю.

Думали: ну война прошла, теперь всё. А теперь опять всё к нолю пришло. Думали мы, что хорошо заживут люди, а мы для людей и жили, не для себя. Мы думали, людям будет хорошо. И вот как зажили хорошо. Ещё остатки все растащили и всё нарушили (180). Та пилорама сломалась, другую привезли — пропили, проели, всё. Так и стоит пилорама на улице, дак и всё унесено, да робятишка тут растащили. И всё, теперь и пилорама будет тут пропадать, а сколько она стоит денег!

И нашу землю никто не купит, никому она не нать. А чья же теперь земля — вообще-то разобраться? Вот чья она? Она государственная? Чья земля, как тут сказать?

Надо читать

Я ещё привезу иногды какую-нибудь книжку, читаю да кому-нибудь даваю. Книги читать-то нать. Ведь там всё к тому, чтобы сам думал о добре-то. У меня есть старая книга-то, там про Егорья и про Ису-са Христа: как распяли тут его, да всё есть. Носила к Нинке и говорю: "Почитай, Нина". Нет, не могла заставить. Да видишь, им недосуг. Ванюшка читает, дак я люблю. Я к нему хожу, ношу ему книжки. Ведь надо, надо, чтобы читали. Я книги читаю вообще-то, когды не лихо-то. Лень хорошая я тоже. Газеты придут, дак небось все прочитала.

В больнице

В Северодвинске (181) очень холодно было прошлый год, тёплую воду дали едва. Ну у нас-то не было такого морозу, у нас квартира-то тёплая, хоть мы на четвёртом этаже живём. А у некоторых всё примерзало, и вся одежда мёрзла, и в одежде спали люди: очень ведь холодно, очень худо.

В больнице ведь не топили — больных сколько, и не топят! В ноябре-то уж снег напал. Операции делают в холодном помещении, отопленья нету. Было вроде и потеплее — опять отключили. Первую-то операцию делали — ох, как меня заморозили! Это там ведь разденут — нагой человек, только простынкой закроют. Вот тепери-ча глядишь: в больницах лежат — чего там, чем они кормят? Каша.

Принесут каши маленько-маленько. Манная вроде, на воде — это утром. Потом бульон принесут, дак чего там в бульоне положено, ведь мясное-то и не бывало. Там какая-нибудь макаронина да ещё не знаю чего там. А вечером опять какая-нибудь каша. Как из дому не принести, дак как людям-то жить?

Грибы и ягоды. Внуки

Я маленьких решатих -то (182) набрала порато много. И настолько на дорогах много их! Принесла, они нажарили, дак Машка: "О, бабушка, какие грибки-то маленькие". Дак они хорошие решатихи, ничего. Ране у нас мати всё варила. Брала и на грибовницу. Они ведь, грит, не горькие. Только их красные не нать, решатихи. Вот есть красные, те не берут у нас. Кто знает, они тоже, быва, бы ничего, а не берут у нас красные. Эти вот белые-то берут, а красные не берут.

И далеко ходили. Я ведь была такая — дак куды хошь схожу, где хошь. Меня нигде не уведёт, я всё равно всё выйду, нигде не заблужусь. И принесу-то ведь я порато всё много. Лони (183) ещё насушила много. И насолила много. Сейгод никуды не пойду и не буду солить. Пущай сами. Я бабка больная, старая, куды я пойду. Да ещё нога-то болит дак. Не болела бы, дак я бы ходила ещё да высушила бы и всё бы сделала.

Лони дак у-у! ягод-то было прошлый год! Набрала много. Ещё Оля увезла стеклянку (184) старой брусники, там будут хоть морс варить. Съедят. Максим (185) у нас есть, хочет варенья-то. Смеху было над ним! И всё чтоб было накладено на хлеб. Крику иногды! Поливала этим, дак он огрызёт, а я говорю: "А кто доедать-то у тебя будет остатки-то?" Хочет ягод-то. А детям-то ведь ягоды пользительно. Очень хорошо. Всем ягоды есть хорошо, а детям-то уж больно хорошо. Клубники-то много съели, мало и варили.

----------------

1 У староверов помещение, где совершаются богослужения.

2 Сколько.

3 Исповедываются, приносят церковное покаяние. 

4 Наверное, может быть. 

5 Кажется.

6 Не очень. 

7 Деревня Каскомень Пинежского района Архангельской области. 

8 Жена дяди.

9 Старшие братья и сестры.

10 Старшие дети в семье были крещены священником официальной православной церкви, младшие — старообрядческим священником.

11 Миски.

12 Отдельные. 

13 У староверов считается грехом есть из одной посуды с иноверцами.

14 Нянчилась, присматривала за детьми.

15 Любила.

16 Очень.

17 В праздник. 

18 Деревня Летопала Пинежского района Архангельской области.

19 Здесь.

20 После свадьбы молодые стали жить в доме мужа, у которого было общее хозяйство со старшим братом; таким образом, хозяйкой, старшей в доме была жена старшего брата.

21 Двоюродная сестра.

22 Решил жить своим хозяйством, отдельно от брата.

23 Старший брат отца Прасковьи Дмитриевны.

24 Жена дяди Миши.

25 Брат дяди Миши, отец Прасковьи Дмитриевны.

26 В памяти, в сознании. 

27 Лечение с помощью заговоров.

28 Девушка или женщина с парализованными ногами.

29 Дала обет.

30 Деревня Амбурские в двенадцати километрах от Северодвинска, где находился женский старообрядческий скит.

31 Исповедоваться, попросить прощения за грехи.

32 Начала ходить.

33 Надоть, надо.

34 Наверное.

35 Стойло, конюшня.

36 Держали.

37 Плохие.

38 Носили.

39 Привыкли.

40 Репа или редька, запеченные целиком в русской печи.

41 Репа или редька, порезанные кусочками и слегка подсушенные в русской печи

42 Мучное кушанье на основе ржаной опары.

43 Кушанье из проросшей ржи.

44 Такой.

45 Сплавляли.

46 Не гнали.

47 Водку.

48 Деревня Веркола Пинежского района Архангельской области.

49 Деревня Сура Пинежского района Архангельской области.

50 Свято-Артемиев Веркольский мужской монастырь.

51 Работали. 

52 Сюда.

53 Очень.

54 Речь идет о фольклористах.

55 Растение чабрец.

56 Вечерние посиделки женщин и молодёжи.

57 Настаивать.

58 Поленницы.

59 Пригорок, высокое место.

60 Слышала.

61 Вылечили с помощью заговоров.

62 Поэтому.

63 Силками.

64 Глухари.

65 В силках.

66 Родственников.

67 Праздник Покрова Пресвятой Богородицы, отмечаемый 14 октября. 

68 Те, которые живут за рекой.

69 Ироническое название бедного человека. От "ремок" — тряпка, лоскут, старая, рваная одежда.

70 Сложена.

71 На рождественской литургии.

72 Кричат.

73 Муж сестры.

74 Родственники.

75 Участки в лесу, которые расчищали под сенокосы.

76 В семье деда, отца матери.

77 Деревня Лавела Пинежского района Архангельской области, откуда была родом мать Прасковьи Дмитриевны.

78 Сыновья дяди Лаврентия. 

79 Жена Григория осталась жить с его родителями. 

80 Дочь.

81 Жила у сестры в няньках.

82 Люльке.

83 Справиться.

84 Работы, связанные с добычей сосновой смолы.

85 Порвались.

86 Посыльной.

87 Болотистые места в лесу, поросшие редким лесом.

88 Зимняя дорога, по которой вывозили срубленный лес. 

89 Много, долго.

90 Попадали в воду, начали плавать.

91 Падшего, дохлого.

92 Посёлок Пинега, бывший райцентр Пинежского района Архангельской области, находящийся примерно в двухстах километрах от Явзоры. 

93 Лесная дорога между двумя населёнными пунктами.

94 В райцентр. 

95 Деревня Кеврола Пинежского района Архангельской области.

96 Нынешний райцентр Пинежского района Архангельской области, находящийся примерно в шестидесяти километрах от Явзоры.

97 За один день.

98 Рукавицы. 

99 Вытащили, украли.

100 Понадобилось.

101 Родители Прасковьи Дмитриевны не зарегистрировали рождение младших детей.

102 Жители той части деревни, которая называется Холм. 

103 Чердак. 

104 Донесет. 

105 Обижаются. 

106 Дочь.

107 Очень.

108 Замуж брать.

109 Начал опадать.

110 С плетеной корзиной, которая надевается на плечи.

111 Донёс.

112 Уменьшительное от имени Пелагея.

113 Быстро ходила.

114 Река Юла. 

115 Сначала.

116 Реки Явзора и Сямженьга.

117 Отравилось.

118 Гостеприимные.

119 Глухой, сплошной лес.

120 Утренний заморозок, характерный для конца лета — начала осени.

121 Случится.

122 Разожгут костры.

123 Склонны к ссорам, недружны.

124 Начали выезжать, уезжать.

125 В доме на первом этаже. 

126 Погубили. 

127 Носили.

128 Сначала.

129 Порваны.

130 Сколько.

131 Грибной суп.

132 Ходим в гости.

133 Рыжая.

134 Стогов. 

135 Подбирать сено, оставшееся невывезенным.

136 На пригорке.

137 Подбирать сено, оставшееся невывезенным.

138 Собирать невывезенные остатки сена.

139 Равны.

140 Хлебную карточку.

141 Слышно.

142 Красиво.

143 Мучную кашу.

144 Председатель колхоза. 

145 Речь идёт об умении снимать разного типа боль (боль в позвоночнике, головную боль и т.п.), растирая и массируя больное место.

146 Болезненное состояние, вызванное чрезмерным физическим усилием.

147 Вылечить с помощью заговоров.

148 Начала есть. 

149 Все вместе.

150 Владеют магическими средствами, умеют заговаривать.

151 Больно, плохо.

152 Начал видеть. 

153 Лечила.

154 Лося. Слово "лось" здесь женского рода

155 Убивайте.

156 Деревня Репищи Пинежского района Архангельской области.

157 Виды домотканой материи.

158 Часть ткацкого станка.

159 Пояса.

160 Женский головной убор.

161 Отдавала в музей.

162 Сарафанов из клетчатой  домотканой материи.

163 Повторяю.

164 Шёлковые сарафаны.

165 Женский головной убор, украшенный бисером.

166 Хрипеть.

167 Погоняю.

168 Жители деревни Веркола Пинежского района Архангельской области.

169 Поселился бы в доме (во "дворе") у жены.

170 Заведующей клубом.

171 Невестка. 

172 Мучаемся, надрываемся. 

173 Измучились, надорвались.

174 Поволжью.

175 Погубят.

176 Загорелось.

177 Стручки.

178 Стогов сена.

179 Пали.

180 Разрушили, сломали.

181 Прасковья Дмитриевна зимой живет с невесткой и внуками в Северодвинске.

182 Съедобный трубчатый гриб типа моховика. 

183 В прошлом году. 

184 Стеклянную банку. 

185 Правнук.

Источник: "Русская деревня в рассказах ее жителей" под редакцией Л.Л.Касаткина, - Москва, "АСТ-ПРЕСС", 2009.


[ Вернуться к списку ]


Заявление Московской Хельсинкской группы и "Портала-Credo.Ru"









 © Портал-Credo.ru 2002-20 Рейтинг@Mail.ru  Rambler's Top100  Яндекс цитирования