Наше Кредо Репортаж Vox populi Форум Сотрудничество Подписка
Сюжеты
Анонсы
Календарь
Библиотека
Портрет
Комментарий дня
Мнение
Мониторинг СМИ
Мысли
Сетевой навигатор
Библиография
English version
Українська версiя



Лента новостей
МыслиАрхив публикаций ]
03 августа 15:27Распечатать

Священник Владимир Зелинский. ПОЭЗИЯ КАК ИСПОВЕДАНИЕ. Тайна Слова в словах


I. "Родина слова"

Один скульптор сказал: чтобы создать статую, я беру камень и отсекаю от него все лишнее. Тот, кто занимается ваянием слов, мог бы повторить нечто подобное. Так поэт берет неочищенную словесную породу из привычной языковой повседневности и убирает из нее все, что заслоняет найденный им смысл. Чтобы высечь статую из словесной глыбы, он снимает с нее то, что пристало и налипло к ней после миллиона словообменов. Он просеивает слова в их потоке, фильтрует, отбрасывая все, что не относится к одному из тех образов, который каждый из нас в сжатом, сокрытом виде носит в себе.

Он в глыбе поселен,
Чтоб в тысяче градаций

Из каменных пелен
Все явственней рождаться[1].

Но кто этот смысл изначально определил, из какой породы высек? Кто зачал его для будущего рождения? Самая точная, тонко организованная речь и черновики наших разговоров прибегают почти к одному и тому же словарю. Остается загадкой: как из-под старых, стершихся словесных монет неожиданно может блеснуть краешек какой-то небывалой, кем-то лично посылаемой нам, истины. Эта истина должна существовать еще до всякой человеческой речи, задолго до того верного, откликающегося ей слова, который, улавливая ее, извлекает из темноты. Словно кто-то "проявляет" ее как негатив, хранящийся в нашей памяти, в отпечатках, где-то сохранившихся в нас. Окружающий мир из хаотичного и сырого становится иным, освоенным, очеловеченным сознанием, откликающимся некой правде, которая заложена в нем в качестве первозданного смысла.

Однако в какой степени наше схватывающее, впитывающее мир сознание действительно личностно? Откуда возникают все эти образы, которые мы готовы разделить с другими? Одни говорят, что они уже заложены в предыстории всякого человеческого "я", в том дрейфующем континенте ассоциаций, воспоминаний, впечатлений, всего того, что мы отсняли глазами, впитали ушами, освоили мыслью в течение жизни. Другие же возражают, утверждая, что в "я" каждого из нас уже спрессовано целое общество. Так, восприняв религию от родителей, от доброй няни, от ангела, коснувшегося меня крылом, я говорю, что верую в Бога. Но что значит "веровать" во всей полноте этого слова? Чувство, вложенное в верование, может быть, и составляет часть нашей души, но разве слово "Бог" не принадлежит языку, традиции, исторической памяти? Стало быть, моя вера, мое призвание в том, чтобы дать заново родиться этому слову во мне?

По-настоящему вопрос должен быть поставлен так: исповедуя нашу веру, действительно ли мы входим в общение с Тем, Кто наполняет Собой вселенную и пребывает в нас, оставаясь всегда по ту сторону всего, к чему можно прикоснуться и что можно помыслить? Ведь настоящее общение возможно лишь между существами, которые находятся в каком-то, пусть отдаленном, духовном родстве между собой, сохраняют подобие друг другу, по-своему отражают друг друга в себе.

За пятнадцать веков до Родена мыслитель, известный Церкви под именем Дионисия Ареопагита, высказал нечто, что перекликается с интуицией скульптора. "Как ваятели, вырубая из цельного камня статую и устраняя все лишнее, что застилало чистоту ее сокровенного лика, выявляют тем самым только ее утаенную даже от себя самой красоту"[2]. Итак, сокрыт ли действительно в нас образ слова, притязающего стать "сокровенным ликом" и даже самим присутствием Бога, как и утаенная красота этого лика?

Если попытаться добраться до той красоты, следует отправиться за ней по ее следам, устраняя всякую чуждую ей не-красоту, снимая с видимого покровы, которые утаивают невидимое. "Ибо невидимое Его, - говорит апостол Павел, - вечная сила Его и Божество, от создания мира через рассматривание творений видимы" (Рим.1: 20). То, что неизреченно в сущности Божией, мог бы, наверное, сказать св. Григорий Палама, становится доступным восприятию благодаря энергии имен, наполняющей собой тварные существа. Сотворив животных и птиц, Господь "привел их к человеку, чтобы видеть, как он назовет их, и чтобы как наречет человек всякую душу живую, так и было имя ей" (Быт.2: 19). Однако никакое имя не есть изобретение нашего мозга, созданное им из небытия. Подлинное имя есть отклик Тому, кто сотворил "видимое все и невидимое". Человеку – до грехопадения – был дарован и мир невидимый, чтобы он мог слышатьв нем "всякую душу живую" и запечатлевать ее в имени, несущем в себе замысел Божий о словесной сущности каждой вещи. Однако сокрытый образ их может приоткрываться и после грехопадения в повседневных словах. Имя-слово несет свидетельство о душе живой или "личности" всякой твари, приведенной к человеку, а затем и созданной им самим. И энергия общения, вернее, причастности друг другу возникает между человеком и сотворенной вещью, а через нее – и между мной и Творцом. К Нему, впервые открывшему Себя как Сущий, Тот, Кто есть, человек может подняться по лестнице имен существительных. Они, вещи, выявляют свою словесную тайну, предоставляя человеку– первенцу из людей, Адаму, неистребимому в нас, досказать главное – образ каждой вещи, приоткрывающийся в имени.

Быть может, мы здесь для того,
чтобы сказать: "колодец", "ворота", "дерево", "дом", "окно".
Самое большое "башня" или "колонна".
Чтобы, сказав, подсказать вещам сокровенную сущность,
неизвестную им[3].

Сущность вещей доверена Творцом человеку и облечена в имена, которые озвучивают ее. Любые слова ("башня", "колодец", "дверь"...) звуковым и смысловым своим телом обращены к утаенному в них образу, к лику, запечатленному на них, в конечном счете, к изначальной человечности каждой вещи, готовой всегда заговорить, "высказаться" нашими устами и словами. Всякое имя подобно ответу на неслышный зов. Оно искрится забытой истиной, промыслом Божиим или изначальным призванием, предпосланным каждой твари. Имя – путь, который ведет нас к началу всего сотворенного (Богом или человеком), обладающего своим языком, желающего выговориться через нас.

Здесь время высказыванья, здесь родина слова.
Произнося, исповедуй
[4].

Слово, силой которого всякое произнесенное, откликающееся Творцу, имя общается с сущностью вещи, заключает в себе энергию "исповедания" вещей. Исповедание совершается через нас. Когда мы произносим "дерево", "дом", "река", "лицо", не выдаем ли мы друг другу секрет, которым Бог связал их и нас? Он заключил нас в общение друг с другом, и секрет Его - на устах у всех, тот секрет, что движет солнца и светила.

"Тот, кто не любит деревьев, не любит Христа", – сказал однажды Нектарий Эгинский, греческий святой начала прошлого века. Не удалось ли ему разглядеть за деревьями тень Господа? Деревья "исповедуют", что грехопадения не было среди них, что не их когда-то изгнали из рая. Можно воспринимать чудо всякого дерева, неся в себе неутоленную ностальгию по дальней или близкой красоте, проглядывающей за деревьями. Я часто думаю, что Бог из сердца моего извлек своей кисточкой живой цвет, чтобы выписать их листья – сказано где-то у Пастернака. Ибо и цвет – имя. Разве не то же самое можем сказать мы об именах садовых дорожек, дождевых капель, птиц? Или о языке морей, облаков, тончайших инструментов, изготовленных человеком? Как не вспомнить об именах, улавливающих движение мысли, передающих мгновенность улыбки, повадку зверя? Согласно Платону, имя - знание, которое носит душа[5], и это знание нужно найти в памяти. На каждом из имен лежит отпечаток памяти Божией, и не надлежит ли нам обратить слух к любви, которой наполнен каждый из них? Всякая любовь отмечена знаком причастия и пробуждения памяти. В Адаме я некогда оставил страну, в которой я был на "ты" со всем творением. Я мог сказать "Ты", даже не зная Тебя, благодаря вещам, сотворенным Тобою для меня, к которым Ты дал мне прикоснуться, которые позволил созерцать, а затем и творить заново из образов, дарованных мне, озвученных (или выписанных) Твоим Словом.

Правда, между именами сущего и их сутью не существует подобия (о чем предупреждал св. Василий Великий). Прямого подобия нет, и все же имена, данные человеком, оставляют свою печать, как бы оттиск на них. По ступенькам первых слов-оттисков, немногих, но воспринятых в качестве небывалого дара, можно двигаться к Тому, Кто приносит их мне: от дерева к траве, от ребенка к матери, от неба к Тому, Кого не вмещает небо небес. Этот путь ведет к Лику и Свету, спрятанному в сердцевине всякого подлинного слова, которое мы по Его благословению открываем. "Свет от Света, отчее Сияние, всю тварь просветил еси" - говорит Служба Рождеству Христову. Самые простые слова образуют тот световой и звуковой алфавит, которому Господь научил нас. И за звучанием света в слове не слышится ли непроизносимость тайны Отца? "Живая вода говорит во мне, взывая изнутри: иди ко Отцу" - писал на пути к мученичеству св. Игнатий Антиохийский[6]. К Отцу несет меня поток некогда произнесенных имен, вытекающий из рая. Эти слова были совсем юными и уже вполне созревшими. От них исходила энергия того Художника, который создал смысл их прежде произнесения. Когда они были сказаны, каждая вещь, которой они касались, откликалась: вот я! Всякая тварь говорила: Посмотри на меня, прикоснись ко мне. Поговори со мной, дай мне имя твоей любви и дар твоей речи! Всякое слово заключало в себе весть совершенно особую, личную, и Бог ходил во время прохлады дня (Быт. 3,8) среди этих вестей. Не записана ли потаенным шифром история Адама в Эдеме на том языке, на котором мы разговариваем?

Поток воды живой орошает мир вокруг нас и шепчет нам что-то весной и летом, зимой и осенью. Он наполняет каждое слово подлинностью, когда мы открываем ее исток.Как только этот исток открыт, человек становится дверью, устьем, через которое живая вода омывает все бытие. И не слышен ли шепот этой воды в тех именах, которые Иисус избрал для себя? Я – дверь овцам. Я – пастырь добрый. Я – источник воды живой.

Бог наделил Адама способностью схватывать и обозначать красоту мира Божия свободными человеческими именами. Но самым большим из Его даровбыла способность к исповеданию Его собственного имени. Оно дано нам с самого начала. Дано в памяти, в интуиции, в сокровенном лике или свете, который "сквозит и тайно светит" повсюду. Это имя нужно уметь найти на забытой родине слов. Оно лежит в истоке непостижимой, словно скрывшейся красоты, растворенной вокруг. Красота пребывает вблизи нас, но приоткрывается изредка. Она кажется безнадежно забытой, и когда мы находим ее следы, в нас просыпается горечь, что мы пришли слишком поздно. Время встречи с ней всегда позади, но и по неизреченной милости всегда впереди – в нас самих. Отголосок этой боли забвения и неистребимой надежды можно услышать в пронзительных строках Марины Цветаевой:

Да вот и сейчас словарю
Придавши бессмертную силу, -

Да разве я то говорю,
Что знала, пока не раскрыла

Рта, знала еще на черте
Губ, за которой осколки...
И снова во всей полноте,
Знать буду, как только умолкну.

II. Поэтическая речь как открытие

Начиная с Оригена, мы веруем, что Слово, ставшее плотью, оплодотворило собой всю вселенную, сотворенную им, ибо без него "ничто не начало быть, что начало быть" (Ин 1: 3). Оно проникло в созданные им тела и неслышно растворилось в них. И все же, уйдя в безмолвие вещей или потерявшись в их шумах, Слово, бывшее в начале у Бога, продолжает жить во всем, что было вызвано им когда-то к жизни. И постоянно дает знать о себе, окликает нас в предметах, которых мы касаемся, узнается в образах, которые принимает бытие вокруг нас. Нечаянная радость, душевная, как и телесная боль, пересечение взглядов, корешок книги – все может стать языком его обращения. Чаще всего мы отзываемся ему, не узнавая. Мир полон неразличимых голосов, которые воспринимаются лишь слухом сердца, но не достигают сознания. Приглушенный фон нашего существования пронизан вниманием и послушанием этим знакам, поступающим отовсюду и пытающимся завязать какой-то начаток диалога. Всякое человеческое присутствие на земле есть неспешный разговор с вещами и Словом, которое мы слышали от начала (1 Ин 2: 24) и скатившееся в них как зерно, даже если лишь изредка удается эту изначальную весть осознать.

Из доброго сокровища, говорит Иисус, человек выносит доброе, а злой – злое (см. Мф. 12: 35), из того же запаса он черпает сны и фантазии, строит проекты, обустраивает свой мир. Работая с залежами смыслов и образов, отложившихся в нем, он прибегает к тому удивительному средству "вынесения себя вовне", которое называется искусством. Искусство – это способ исповедания нашего пребывания в мире, но также и труд или путь человеческого самоопределения, и состоит оно в добывании того, что было когда-то занесено в нас, что когда-то было уже сказано, озвучено, осмыслено в глубине нашего существования. Оно нуждается в том, чтобы "высказать себя", облечься в форму, обрести язык, войти в общение между "я" и "ты". И если мы носим в себе сокровище "доброй", растущей из Слова "исповеди", искусство стремится расшифровать ее и сотворить заново в человеческом обличьи.

Не спешите слишком доверять художникам, когда те наперебой – и не без усмешки тщеславности – утверждают, что созидают свой пахучий личный универсум, целиком, так сказать, "приватный", "каким его видит только он и никто другой". Настоящего искусства не бывает вне связи с изначальной истиной, общей для всех, присущей вещам, охваченным всевидящим оком, дарующим всякому человеку частицу своего зрения. "Прелесть поэзии и в том, – говорит замечательная наша поэтесса Ольга Седакова, – что она - из немногих не личных (т.е не частных дел), оставшихся на земле"[7]. Потому что поэзия выражает вселенское братство вести, посланной всем вместе и каждому на его языке. Все, чем обладают великие художники, дано любому из нас, за исключением "гения техники", то есть средства извлечения и изображения, превращения свернутого потока тугих, неразомкнутых смыслов в рассказываемое, бесформенного нагромождения впечатлений в цвете и звуках в восприятие образа, глины в статую, черновика повседневных словообменов в стихи. Все подлинные делатели искусства создают крошечный фрагмент всеохватывающей человеческой реальности, пребывающей на ладони Того, Кто держит все словом силы Своей (Евр 1: 3).

Однако всякий дар и, прежде всего, тот, который посылается художнику, несет в себе свое точное, хотя и редко разгаданное предназначение. В настоящее дарование всегда вложен призыв, исходящий от Личности, ищущей общения с нами. Талант для того и дается, чтобыответить нам на призыв войти в радость Господа (Мф 25:21), но также, что не менее важно, и проложить путь к ней и для других. Возвратить Ему свой дар в Слове, извлеченном из дальних корней, из секретов вещей, из "ста слепящих фотографий"[8], снятых когда-то, но все еще не проявленных нами. Ибо то, что мы не успели проявить, то, что хранится в секрете, не похоронено в глухих гробницах или песках морских, но находится рядом с нами на расстоянии вытянутой руки, а то и ближе, "за спиной" всякого впечатления и значения. Настоящее творчество совершается в диалоге со Словом, которое по-своему "исповедует" себя во всяком дыхании, в каждом комочке плоти, даже и тогда – и это чаще всего – мы остаемся бесчувственными к тому, что нам говорится. Произведение искусства в своем изначальном замысле стремится стать копией оригинала, обращенного к нашему слуху, ибо, как помним, подобное познается только подобным. Произведение искусства, вышедшее изрук человека, исполняется, когда ему удается уловить печать присутствия Божия, оставленную повсюду и "утаенную" в каждой вещи.

Это вовсе не значит, что всякое творчество требует от нас ясного и незамедлительного исповедания веры. Не значит - но какими-то знаками, зовами оно по-своему обращает, "ориентирует" нас к ней. У всякого слова есть свой "Восток" (Оriens), символ ушедшего рая, и вот искусство ведет нас к нему внутренней своей логикой. Это не та логика, которая довлеет илинавязывает себя с неоспоримой силой, она действует незаметно, в глубине разума или совести, живущихвнутри самого искусства. Голос этой совести иногда подсказывает то, что на поверхности сознания может и не приниматься нашими "идеями". "Поэзия это не "лучшие слова в лучшем порядке," – говорит Иосиф Бродский, – это – высшая форма существования языка. Чисто технически, конечно, она сводится к размещению слов с наибольшим удельным весом в наиболее эффективной и внешне неизбежной последовательности. В идеале же - это именно отрицание языком своей массы и законов тяготения, это устремление языка вверх – или в сторону – к тому началу, в котором было Слово"[9]. Мартин Хайдеггер, более энигматический, не менее решителен: "DasDichtenisteinFinden". "Поэтическая речь есть открытие"[10].

Открытие чего? На первый и на последний взгляд, самого обычного. Поэзия слышит повседневные слова и обновляет их собою. Она обнаруживает их в том забытом значении и произнесении, в которых мы, не сознавая того, нуждаемся. Возвращает им невозвратимое детство, обогащенное памятью об изначальном удивлении перед всем, что есть и открывается перед нами. Как будто стихи обладают способностью понимать язык всех этих вещей и следовать их зову. Повинуясь голосам, которые он воспринимает, или силам, им освобождаемым, поэт идет к ним на службу. Нередко они овладевают им до того, что он становится их пленником. Поэт – сын гармонии, которая ему не принадлежит, повторял Александр Блок. Поэзия высказывает вещи, которые мы держим скрытыми в привычном нашем словообмене, ибо у нас нет смелости, умения или свободы признаться в них, они остаются на полях речи, на "черте губ", в тени лежащего перед нами смысла.

Открытие Слова в словесной ткани стихотворения – своего рода обряд "вскрытия печатей"; он требует особого целомудрия в обращении с поэтической речью, как и дисциплины души. Однако добродетель такого рода постепенно уходит от нее. Робость перед тем, что обнажается словами, мы хотим победить бесшабашным бесстыдством "все сказать до конца", неким нудизмом текста, что должен избавить нас от стыда невысказываемого. Немалая часть того, что называется постмодернистской или концептуалистской поэзией, упивается срыванием набедренных повязок со всех видов человеческого общения, а затем и обнажением внутренностей, абортированием эмбрионов смыслов, которые еще не дозрели до слов, вырыванием секретов, за которыми не стоит уже ничего, кроме изматывающей пустоты. Однако обнажение слов не означает раздевания их и тем более демонстрации их мертвых тел. Искусство текста – это очищение его, освобождение, возвращение к свободе Слова, коим был сотворен мир. Оно встречает нас тогда, когда передает нам таинство присутствия, заключенное в любом из мгновений, которые Бог посылает нам, во всякой приносимой нам вещи, которой Слово пользуется как своим наречием и позволяет нам услышать его и отозваться ему.

Позволю себе привести еще одну цитату из Седаковой: "Где поэзия больше всего удивляет? Там, где она относится к самому мелкому, самому затертому предметами первой важности – например разливанию чая... Неужели и тут это есть?- говорит восторг. И множество традиционно почтенных в лирике вещей как раз по происхождению своему такие exhumilipotens : бабочка, ручей, кузнечик, скучная дорога, старая рухлядь, сухой цветок... Восприятие знаков, которых никто, вообще говоря, не подает – как не подает их зарытый в землю клад; он сам и есть призывный знак, невидимые и неслышные волны которого повторяются в звуковых переборах волшебной дудки. В ином звучании, в ином руне.
И это новое руно – образ
[11].

Образ наделяет нас новым зрением; строка, стих, помимо своего видимого содержания, открывает нам глаза на множество вещей, которые до сих пор мы не замечали "сверху", поодаль или совсем рядом, в окрестности повседневного значения, лежащего перед нами. Любая фраза может выплыть к нам подобно тяжело нагруженной барке, хотя мы и не видим большинства ее грузов, они где-то в трюме, внизу. Искусство посылает своих матросов, чтобы извлечь их на палубу, вынести из темноты, из немоты – всю эту ветошь, накопившуюся в трюме, оно стирает пыль с крыльев бабочек, очищает закопченные стекла вещей, и они становятся прозрачными. Словесные предметы начинают светиться, пропуская Свет, они делаются образами. Конечно, образ – изделие тех, кто наделен силой его создавать, кто может делать предметы легкими, но благодаря этой легкости они подымаются на "коммуникативную поверхность", пробуждаются и внутри нас. Все мы нагружены "планктоном" образов, большинству которых не суждено проснуться, подняться со дна. Но, кто знает, может быть, все они вспыхнут на рубеже земли обетованной, в Царстве, где больше не будет ни времени, ни "моего" и ни "твоего"?

Мы живем в оружении несметного количества гостей, сигналов, знаков, поступающих со всех концов жизни, и они, как зерна, хотят прорасти и подняться. Художник становится доброй почвой, на которой они приносят свой плод, кто сам-тридцать, кто сам-шестьдесят; он позволяет им вырваться из темной слипшейся безòбразной массы, где они задыхаются в подвале отсеченного от общения "я". Поэт совершает акт милосердия по отношению ко всем своим братьям по чтению, видению и слышанию, делая их причастниками своих - отныне уже наших - образов. Изведи из темницы душу мою, исповедатися имени Твоему – восклицает Псалом (141: 8) и вот искусство, то, которое Бог вложил в человека, словно хочет освободить теснящиеся где-то в темноте образы имен Божиих как оттиски Его Царства.

III. ВСЕ – ВАШЕ...

Осип Мандельштам определял сущность поэзии как общение с неизвестным собеседником, который скрывается внутри самого поэтического творения. Речь не идет о каком-то новом воображаемом нашем "я", но об ожидаемом госте с его подарками, разбросанными вокруг нас, или о священнослужителе, который плотностью слова открывает нам доступ к невыносимой обнаженности бытия. Бог дал нам глаза, чтобы видеть мир в его жесткой, непереносимой ясности; открыл нам уши, чтобы слышать крики, шепоты, всхлипы, рыдания и уродства жизни, совершающейся вокруг нас. Бог наделил нас и этим трудным даром быть с Ним в той боли, которую Он испытал, войти с Ним в мир, который Он сотворил, разделить с Ним наше существование со всем, что в нем есть. Ибо Бог так возлюбил мир, что доверил Свое присутствие и нашей тоске, и страданию, и многим нашим открытиям, и даже бунту против Него.

Искусство, один из многих Его даров, сознательно, но чаще всего втемную, наощупь следует по разбегающимся вокруг нас тропам Света и Сострадания. Их вектор направлен в сторону человека в мире и к замыслу о нем, воспоминаемых в культе, в котором вещи могут преобразиться в образы. Суть образа – в удивлении перед тем, что омыто светом, пусть даже этот свет резок и мучителен. Однако он исходит из единственого истока, радостного в самом начале своем. "Изначальная сущность радостности есть природнение в близости к изначалию, к источнику", - провозглашает Хайдеггер на своем иератическом языке[12]. "Но света источник таинственно скрыт", - откликается Анна Ахматова с другого берега. "Takdalekodo źródła" ("Исток так далек"), - говорит Кароль Войтыла в одном из ранних своих стихотворений[13].

Потому что "близость к источнику – тайна"[14].

"Чтоб быть поэтом, мало, слишком мало ритмично приглаживать струйку слов, – пишет Ортега-и-Гассет. – Надо самому быть родником, глубинным источником..."[15]. Искусство начинается с паломничества к этому роднику, который скрыт в нем (образ его в поэме молодого Войтылы – колодец самарянки). Паломничество может начаться со всякой фразы, всякого взгляда. Создавая образ, поэт склоняется над колодцем воды живой, чтобы выявить то, что отражается в нем. Искусство, которое Бог ждет от нас, есть умение чувствовать, раскрывать, распознавать Слово во всякой глубинной связи между людьми, так что оно становится литургическим действием, освобождающим признанием, щедрым обменом дарами. Поэзия есть праздник реальности, сколь бы ни была горька земля под ее ногами, когда сердце человека приносит себя другимв качестве дара реальности-слова. Вот почему в подлинной поэзии можно ощутить ностальгию по литургии, по таинству, которое совершается в тайне того, что есть. Ибо в творении подобно Евхаристии, по слову митрополита Иоанн Зизюласа, Творение, окружающее нас, в нас живет, воплощаясь в языке, язык же служит для беседы с Творцом, Тем, Кто есть часть моя на земле живых (Пс. 141, 5).

"Человек, пронзенный солнцем, не одинок более", – говорит Сальваторе Квазимодо. Но а тот, кто пронзен "Солнцем правды" на "земле живых"? "Твой оклик пребывает в каждой вещи", - исповедует свою веру Рильке, но когда человек выносит солнце из сердца или отпускает родившийся в нем отклик на свободу Слова, он становится молитвой, малым приношением доверенного нам дара. Молитва есть иной вид беседы, обращенной на этот раз к вéдомому собеседнику. В присутствии Собеседника, который совлекся Своей божественности (Фил. 2: 6), человек тоже должен совлечься себя, однако художник – и в этом его драма – чаще всего ищет как раз противоположного. Он стремится к тому, чтобы завладеть творчеством как наследством, доставшимся даром, как некой завидной, твердой позицией в жизни, обратить его в культ, развившийся из его способности творить. Сознательно или нет, он часто хочет покорить мир своему видению, упиваясь самым пьянящим и разрушительным из наркотиков – самим собой. Красота, созданная человеческими руками, освобождает и заточает в темницу в одно и то же время. Иногда она каменеет под нашим взглядом, любуясь своей каменностью, о чем говорит стихотворение Бодлера "Красота".

Je suis belle, ô mortels ! comme un rêve de pierre,
Et mon sein, où chacun s’est meurtri tour à tour… 

Пример, знакомый всякому, кому внятен русский язык: пушкинский перевод покаянной молитвы Ефрема Сирина, которую "священник повторяет во дни печальные великого поста". Так и останется загадкой, как первый наш поэт с изумительным чувством гармонии и неподражаемым "сладкозвучием", несмотря на точность переложения, не смог до конца выразить тайну духовной энергии, которой насыщена эта молитва. Художественное творение остается гениальной имитацией, изваянием, которое можно созерцать, мелодией, которую легко напеть, тогда как покаяние и мольба сирийского монаха IV века, сложенные без всякого притязания стать литературой, предстает подлинником, словно созданным теми же руками, что сотворили человека и не оставили его после грехопадения.

"Звуки сладкие" и "молитвы" расходятся здесь по разные стороны; поэзия совлекается своей светской красоты, отдает мирские одежды, чтобы вернуться безо всяких украшений к своему истоку или отечеству. Однако и Слово, со своей стороны, сбрасывает свою непостижимость, присущую божественной природе, и приносит себя земному языку, простому как хлеб, вино, вода для причастия. Старый колодец отражает взгляд склонившихся над ним глаз, вода, напоенная солнцем, обращается к нам на языке их взгляда. Поэтическая речь может стать чашей из слов, где происходит переложение вещей в символы, в которых высказывает себя присутствие Божие в мире. Тогда Бог и человек становятся "совладельцами" одной и той же речи, вполне человеческой, нашей, и вместе с тем полностью Божией, Его. Повинуясь той речи, мы принимаем в наследие все твари, которые Бог приводит к человеку, чтобы именно он дал им нужное, неразведанное еще в Слове имя.

Или, как скажет апостол:

Все ваше. Вы же – Христовы, а Христос - Божий (1 Кор. 3: 22-23). 
 


[1]Б.Пастернак.

[2] Цит. по изданию: Мистическое богословие, Киев, 1991, пер.о.Л. Лутковского.

[3] Р.М.Рильке, 9-ая Дуинская элегия, цит. по изданию: Рильке об искусстве, Москва, 1971, перевод В.Микушевича

[4] Там же.

[5] См. Теэтет, 187 а.

[6]Послание к Римлянам, гл..VII.

[7] Ольга Седакова, Проза (Похвала поэзии). М., 2001, стр 84.

[8] Б. Пастернак.

[9] Иосиф Бродский, Сочинения, СПБ, 1999, т.V, стр.135

[10] Мартин Хайдеггер, Разъяснения к поэзии Гельдерлина, СПБ, 2003.

[11] Ольга Седакова, там же, стр.81-82.

[12]Das urspüngliche Wesen des Freude ist das Heimischwerden in der Nähe zum Ursprung, ibid., 46.

[13]Peśń oblaskuwody (Песнь о сиянии воды), 1950.

[14] Хайдеггер, там же, стр.44.

[15] Хосе Ортега-и-Гассет, Камень и небо, М., 2000, стр 24.


[ Вернуться к списку ]


Заявление Московской Хельсинкской группы и "Портала-Credo.Ru"









 © Портал-Credo.ru 2002-21 Рейтинг@Mail.ru  Rambler's Top100  Яндекс цитирования